Мы соприкасаемся с великим, когда присутствуем волей автора на импровизированной мужской пирушке — прямо у обелиска, где с молчаливого разрешения жен, не сговариваясь, остались после митинга фронтовики: «Какую-никакую, а поминку справим. По-старому, по нашему обычаю». Писатель, чуткий к живой народной речи, с удивительной точностью сумел передать и торжественность минуты, и неизбывную любовь людей к шутке, всю необычную атмосферу этих поминок. «И пошло, и пошло... Заговорили мужики, закраснелись лицами, заблестели глазами — не от водки, нет! Что там водка, если вспомнить нечего! А уж вспомнить им было чего — и геройского, и горше горького...» А желать? Разве что одного: «Молодняк вон подрос, должон видеть и знать, во что обошлось. А то уж подзарастать начало. Долго ли; плугом прошелся — и все. Ровно, гладко, как ничего и не было».
Так растет и ширится, набирая постепенно мощь, тема реквиема, памяти и долга, пока не достигнет своего апогея в завершающей части рассказа. Она ширится, до конца преодолевая непонимание юных оркестрантов, разрушая их душевную, духовную глухоту.
Глухота эта проявилась, скажем, в их обиде на старшого, отдавшего машину, чтобы развезти по домам пьяненьких фронтовиков, в их недоумении, когда, почувствовав эту обиду и непонимание, старшой вдруг, как когда-то, дал команду: «Стать в строй! — голос дяди Саши звучал непривычно чужим и непреклонным». В их растерянности, наконец, когда он повел мальцов под дождем, по грязи, за десяток километров, к прежнему большаку. «В этой беспорядочной толчее ног старшой улавливал скрытое недовольство самолюбивых, ничего еще не видевших мальчишек, почитавших себя на этом пути мучениками и жертвами несправедливости и произвола».
И как перед началом пути, «на фоне белого неба, загроможденного тучами, пронзительно, как вспышка, высветилась кинжально-острая грань обелиска», так и завершение его увенчано в рассказе пронзительно ярким, правдивым, воистину музыкальным аккордом.
При всем напряжении патетического финала рассказа, движение к нему буднично и естественно. Усталые, измочаленные, измокшие, дотопав до большака, наши музыканты в первой же встречной избе запросились на постой.
Вновь привычная для Носова деревенская изба, дочка хозяйки, вполне современная девушка, с подружками-студентками, приехавшими в деревню на уборку свеклы, ее мать, вдова-солдатка Пелагея и совсем древняя старуха бабка...
И вновь в этом первом же, случайно попавшемся на пути доме — тяжкая память войны, ее зарубцевавшиеся, но не зажившие шрамы, фотографии погибших — двух сыновей и зятя. «Только папы нашего здесь нет. До войны как-то не успел сняться, а потом просили-просили, чтобы с фронта прислал, так и не дождались. Все есть, а его нету...»
Этот дом, фотографии, особенно древняя старуха — хозяйка, написанная Носовым предельно лаконично, с какой-то жесткой скульптурной резкостью, заставили меня вспомнить известное стихотворение Николая Рубцова «Русский огонек» — о такой же старухе, о такой же избе:
Копится и зреет в сердце героя рассказа и в сердце читателя чувство, которое все мучительнее требует выхода, — то самое чувство, которое толкнуло ту колхозницу на трибуну, которое осталось невысказанным военкомом и учителем, которое томит не только дядю Сашу, но и старую мать и вдовую жену, вспомнивших своих любимых за разговором о фотографиях.
А жизнь идет своим чередом и требует прав:
«— Шейк? Босса-нова? — небрежно кивнул Ромка.
— А играете? — обрадовались девушки.
— Спрашиваете!
— Ой, шейк, мальчики! Шейк!..»
«Сыграй, милый, сыграй... Лексей музыку любил. Он и гармошку на фронт забрал...» — поддерживает молодежь старуха. И дядя Саша, как сказано в рассказе, «услышал ее».
Вслушайтесь и вы, дорогие читатели, в это описание таинства музыки, власти ее стихии. Не описание — взрыв, взрыв человеческих эмоций и чувств, столь необходимый, столь неожиданный, хотя и ожидаемый всеми, — его в рассказе также «услышать» надо: