Выбрать главу

— Ах ты, господи, кабы ребятки не проснулись, — шептала она.

А приезжие всё говорили и говорили, перебивая друг друга. Хозяйка ничего не понимала, о чём ведётся речь, без толку возясь с посудой, и схватывала только отдельные слова. И ей пришла дикая мысль, что городские сейчас скажут: "Бабу повесить за полати, а ребят — о печку головой…" И хотя они этого не говорили и, она знала, не скажут, руки у неё ходуном ходили. Муж, когда они к нему обращались: "Не так ли, товарищ?" — отвечал хрипло, потупившись:

— Не знаю… Можа быть…

Он робел перед ними, и это наводило на неё ещё больший страх. А в окно всё внимательнее заглядывала ночь, и шуршал ветер, и сыпал снег…. И когда ложились с мужем, она проговорила, крестясь и испуганно глядя в темноту:

— Вась, а Вась… как же мы без хлеба-то? Отымут ведь.

Хозяин повернулся на другой бок:

— Не зуди, без тебя тошно.

Парфёнову не спалось. В избе стоял дремотный шорох — не то тараканы шептались, не то домовой колобродил. Неоткуда быть свету, а по потолку бродят тени. Собаки давно отлаялись, и за промёрзшими окнами только пурга властвовала, занося снегом весь белый свет. Вот стукнула во дворе калитка, послышались смутные голоса, заскрипел снег на крыльце, глухо затопали, стряхивая, валенками.

— Никак к нам? — сказала жена, поднимая голову.

Прислушались.

— К нам и есть, — проворчал Парфёнов, поднимаясь.

У ворот и под окнами одинокого свежесрубленного дома мнут снег десятка полтора казаков и баб. Это странно: непогода, ночь — чего же ради мёрзнут люди и почему они говорят так необычно тихо? Покойник в доме? Казака смерть не удивит. Ворота открыты настежь. Посреди двора стоят сани, на них чернеет под снегом куча тряпья. Где-то спросонья хрюкала свинья. Лошади под навесом жевали сено, слышен хруст. Крепко пахло навозом.

Подошёл вызванный посыльными Парфёнов. К нему подвернулся старичок с измученным лицом и секретно вполголоса заговорил, пришёптывая, быстро шлёпая посиневшими губами.

— Тут, старшина, у нас история сделана….

Старик вздохнул, беспомощно махнул рукой и потянул за собой Парфёнова. Казаки молчали, врастая в сугроб. Бабы заглядывали в окна, шептались:

— Сидит?

— Сидит не шелохнётся…

— А она?

— Да она в горнице, не видать.

Старик, морщась, шамкая задубевшими губами, заговорил:

— Тут, вишь ты, Ивашка мой приезжего топором кончил, а и жену повредил. Бабу-то только саданул крепко, вгорячах, а мужик-то, продотрядник, кончился. Спаси Господь! Через бабу потерпел. Ухажёркою была, да Ванька её умыкнул, дурило. Говорил ему — не бери мужичку. Э-эх! Видал, как его? Поди, взгляни. Вон на санях лежит.

Парфёнов прошёл через толпу к саням и приподнял запорошенный снегом конский потник. Под ним лежал возница Бондарева и его спутников. Лежал он, словно упал, споткнувшись на бегу, поджав одну ногу под живот, другую вытянув. Одна рука заброшена за поясницу, другая смята под боком. Голова его была разрублена от уха до уха, чернела кровавым проёмом, отвалившийся лоб закрыл глаза. Рот полный мелких зубов был искривлён и широко разинут. Казалось, что мужик этот, крепко зажмурясь от страха, кричит в небо криком неслышным никому.

— Айда в избу, — позвал казаков Парфёнов, опасаясь.

На лавке у окна, опустив кудлатую голову на сложенные на столе руки, сидел мужчина. Он никак не шевельнулся на звук шагов вошедших. Парфёнов заглянул в приотворенную дверь горницы. Из темноты с кровати глянули на него круглые глаза женщины. Не сразу, приглядевшись, Парфёнов заметил уродливую синюю опухоль, исказившую её лицо. Чей-то голос за спиной горячо разъяснил:

— Нарошно он на Ивашкин-то двор завернул, чтоб к Дуське, стало быть, подкатится. Честь честью его накормили, напоили, а он злоязычать начал. Грит, и хлеб, и бабу у тебя, Иван отымем. Всё теперь, грит, мужикам принадлежит. Я, грит, рабочих с винтарями привёз, теперь казачеству конец. Ну, Ивашка не стерпел, стал его взашей гнать. А в дворе-то за топоры схватились. Во как.

Бабу-то за что мордовал? — бросил Парфёнов неподвижному затылку и, низко склонив голову, шагнул в сени и на заснеженный двор.

— Спасать парня-то надо, — семенил за ним юркий старик, — Спасать Ивашку. Ведь заберут…. расстреляют.

— О том и думаю, — хмуро отозвался Парфёнов, оглядывая лица стоявших во дворе казаков.

Снег метался всё пуще, настойчивее, ночь стала ещё темней и морознее. Ветер завывал в печных трубах, в застрехах крыш, озлобясь на весь мир.

Прошло немного времени. Баб разогнали по домам. Увели к своим Ивашкину жену с проломленной косицей. Казаки набились в выстуженную избу. Среди них затерялся бедовый хозяин. На видном месте под образами станичный старшина Парфёнов. Торопливо семеня, со двора вошёл казачок в рваном тулупчике, а за ним бабка Рысиха, ворожея и знахарка. Подошла, положила жилистую, худую, старческую ладонь на край стола, посмотрела на Парфёнова замутневшимися молочными глазами. Казачок — состарившийся мальчик — сказал торопливо дыша:

— Привёл.

Старуха, озирая вокруг себя мудрым спокойным взглядом, спросила:

— Ай, не можется, казачки?

Собравшиеся загалдели:

— Лагутина наворожи, баушка, Лагутина. Где ж его летучий отряд квартирует? Штоб прибыл надо, пособил….

— Да где ж его ночью-то шукать? Непогода — страсть какая!

— Нужды нет! Не твоя забота! — загалдели казаки, — Наворожи, баушка, укажи. Мы уж найдём-дойдём. Хлеб-то свезут от нас… голытьба.

Казаки заискивающе и угрожающе цепко окружили бабку. Кто-то недоверчиво ухмылялся:

— Известно, как припрёт, так с нечистой силой сознаешься.

— Бабы-то про меня брешут.

— А ну как прикажем — завертишься. Нам сейчас — хоть пропадай.

— Да отстаньте вы от неё!

А уж слышен сухой старушачий шёпот, и узловатая рука кладёт на чело крестные знаменья:

— … первым разом, Божьим часом… и говорю, и спосылаю… меж дорог, меж лугов стоит баня без углов…

Бабкина рука замелькала в быстром вращении, а губы шелестят, шелестя, не разобрать:

— … и в пиру, и в беде, и в быстрой езде…

Ворожея опустила руку и, глядя на Парфёнова всё те ми же бесцветными глазами, сказала:

— Иттить за ним надо, за касатиком.

— Куда?.. Куда?

— Не скажу. Самой иттить надо — вам не добраться ни пешком, ни на лошаде.

— Да уж ты-то как? На помеле можа…

Парфёнов будто прочитал что в её неотступном взгляде, встал решительно, пресекая разговоры, сказал:

— Иди, мать… с Богом!

И потянул было руку перекрестить старуху, но передумал. И казаки примолкли, замерли в напряжённом ожидании.

Приезжие крепко спали по казачьим избам, сломленные усталостью и домашним теплом, доверчиво не выставя постов, не ожидая никакой беды. К полуночи вьюга стихла, небо вызвездило, ударил морозец, скрепляя вновь наметённые сугробы. На широкой, озарённой луной улице показалась конная полусотня. Остановились. Разгорячённые лошади топтались на месте, мотали головами, звеня удилами. С подъехавших напоследок саней сошла согбенная фигура. Молодцеватый, с огромными усищами разбойный атаман Лагутин перегнулся в седле. Прощаясь, сказал:

— Спасибо, мать, за помогу. Теперь спеши домой да закройся — не ровен час, подстрелят.

И выпрямляясь:

— Ну, где старшина? Где этот Парфёнов, мать его!..