Выбрать главу

Когда-то я спросил его: «Александр Михайлович, почему вы в свое время окрестили себя «Сашей»?» Он кисло улыбнулся (улыбка его всегда была кисловатой) и пояснил: «Почему я так придумал, сам не знаю. Это было в сумасшедшем 905-м году. В недолговечном журнальчике «Зритель» я опубликовал стихотворение, названное мной «Чепуха». Подпись «Саша» была под ним как нельзя кстати, а стихотворение имело громкий успех. Так и пошло. Но знаете, этот «Саша» мне много горя доставил: еще в Петербурге каждый встречный-поперечный фамильярно окликал меня «Саша», да и тут — столько времени прошло — каждый недоросль пристает с этим «Сашей». А менять имя трудно и, главное, хлопотно. Между тем, хоть я про себя и написал, что «я прилежнее пчелки и ленивее совы», но правильно только то, что относится к сове!»

Не привилась перемена псевдонима, может быть, еще потому, что к этому времени Черный стал заметно сереть, писал мало и вяло, печатался еще того меньше, редко где появлялся, предавался «мерехлюндии» и общался, кажется, с одним только Куприным, старинным своим другом. Впрочем, и Куприн в те годы был малообщителен и едва разговорчив, и вспоминать сообща те битвы, «где вместе рубились они», им едва ли было весело, тем более что Черный всегда и везде был словно на отлете.

Кое-когда появлялся он на традиционных новогодних писательских балах, всегда в том же бесцветном, непроутюженном костюме. Молчаливый, безрадостный, он приходил словно по принуждению и сидел, не двигаясь, в каком-нибудь углу, позади буфетной стойки. за которой суетилась его супруга, продававшая всяческие снеди. Видно было, что ему тяжело и он точно «мокрой ваты наелся», с нетерпением поджидая момент. когда прилично будет улизнуть.

Дело было не только в том, что ему было неуютно среди веселящейся толпы. Его вообще стала тяготить и подавлять атмосфера большого города, и я вспоминаю, как однажды посетив его. когда он жил где-то в окрестностях Парижа, я едва узнал его: это был другой человек. На лоне природы, даже если это «лоно» было весьма относительным, это был уже не тот. о котором он сам когда-то сказал: «Как молью изъеден я сплином / Посыпьте меня нафталином…» Нафталин там больше не был необходим, и недаром, едва только представилась возможность. Черные покинули Париж и перебрались под приморские сосны теплого берега Франции.

В этом «самоизгнании» был, конечно, и трагический момент. Ведь теоретически Саша Черный ценил Париж с его сутолокой, любил прогулки по Булонскому лесу, нашел общий язык с французской детворой, но все дело было в том, что он утерял самого себя, не находил себе точки применения. Все его былое творчество, все, что создало ему имя, — сводилось к жалящим бытовым зарисовкам, обличающим пошлость, обывательщину, мещанство, косвенно проповедовавшим антиэстетизм. Все это было больше не к месту и перестало быть злободневным. Отчасти из-за этого его поэзия и зашла в тупик. Для гротеска не было больше материала, и усталый поэт утерял способность быть ядовитым сатириком, как не научился выступать в роли присяжного юмориста. «Пародией бесчестить Алигьери» было не в его духе, было ему не под силу.

Он переиздал, значительно их переправив, две старые книги своих сатир, выпустил третий сборник — «Жажду» с характерным для него циклом «Чужое солнце», в котором попадаются такие посвященные неизвестному другу строки:

Мы с тобой два знатных иностранца: В серых куртках, в стоптанных туфлях. Карусель кружится в ритме танца, И девчонки ввысь летят в ладьях… Вдосталь хлеба, смеха и румянца, Только мы — полынь в чужих полях…

«Полынь в чужих полях…» Это было именно то ощущение, которое этот бескомпромиссный человек изжить не сумел, а вероятнее всего, изживать не хотел. Ему казалось, что он отныне всюду и везде — прибегаю к его собственной формуле — «чужой как Брахмапутра». Вероятно, поэтому его так притягивала детская тематика. и его «Детский остров» несомненно самое ценное, что появилось за его подписью за рубежом. Эта подлинно ласковая, безыскусная книга для детей, не подделывающаяся под детский язык, может порадовать и взрослых. А под занавес Черный окончательно перешел на прозу и выпустил «Солдатские сказки», написанные бойкой, в меру арготической солдатской речью, которую он запомнил надолго. Ведь — кто бы мог подумать, глядя на него, — этот тщедушный и узкоплечий человек делал записи еще в 914-м году, проведя годы Первой мировой войны добровольцем на фронте.

А когда заветная мечта Саши Черного покинуть давивший на него город и осесть на собственном клочке земли, наконец, осуществилась и он перебрался на притягивавший его юг, «не получилось» у него и там. Жизнь его вскоре оборвалась. Возвращаясь домой с рыбалки, он услышал крики «Пожар» и ринулся к своему загоревшемуся домику. Пожар почти сразу потушили, собственно, тревога была ложной, но пережитое им волнение оказалось слишком сильным. В результате сердечного припадка он, не приходя в сознание, через несколько часов скончался и был похоронен на местном кладбище. Но и там его преследовала неудача: во время оккупации немцы вздумали воздвигать какие-то прибрежные укрепления, и могила Саши Черного была срыта.

Только совсем недавно друзья и поклонники поэта водрузили памятную доску на том месте, на котором он предположительно был похоронен. Таким образом память о нем сохранится в его излюбленном Фавьере, в департаменте Вар.

Владимир Набоков

Памяти А. М. Черного

Кажется, нету него такого стихотворения, где бы не отыскался хоть один зоологический эпитет, — так, в гостиной или в кабинете можно иногда найти под креслом плюшевую игрушку, и это признак того, что в доме есть дети. Маленькое животное в углу стихотворения — марка Саши Черного, столь же определенная, как слон на резинке. Но сейчас я вспоминаю не книги его.

Как ни противны мне всякие «личные выступления» (и жеманство виноватых кавычек), однако считаю непременным своим долгом сказать о той помощи, которую мне оказал А. М. лет одиннадцать-двенадцать тому назад. Один из лучших наших поэтов не так давно писал о глухонемом невнимании признанных к начинающим. Есть два рода помощи: есть похвала, подписанная громким именем, и есть помощь в прямом смысле: советы старшего, его пометки на рукописи новичка — волнистая черта недоумения, осторожно исправленная безграмотность, — его прекрасное сдержанное поощрение и уже ничем не сдерживаемое содействие. Вот этот второй — важнейший — род помощи я получил от А. М. Он был тогда вдвое старше меня, был знаменит — слух о нем прошел «от Белых вод до Черных» (на берегах последних возникали даже лица, выдававшие себя за него). Он жил в Шарлоттенбурге, в 60, кажется, номере от Вальштрассе; против его окошка высилась кирпичная стена, в комнате было темновато; я приносил ему стихи, о которых вспоминаю сейчас без всякого стыда, но и без всякого удовольствия. С его помощью я печатался в «Жар-Птице», в «Гранях», еще где-то.

Он не только устроил мне издание книжки моих юношеских стихов, но стихи эти разместил, придумал сборнику название и правил корректуру. Вместе с тем я не скрываю от себя, что он, конечно, не так высоко их ценил, как мне тогда представлялось (вкус у А. М. был отличный), — но он делал доброе дело, и делал его основательно. Мне неприятно, повторяю, соваться со своей автобиографией, да и кажется, не я один могу вспомнить его помощь, — мне только хотелось как-нибудь выразить запоздалую благодарность, теперь, когда я уже не могу послать ему письма, писание которого почему-то откладывал, теперь, когда все кончено, теперь, когда от него осталось только несколько книг и тихая, прелестная тень.

13 августа 1932 г.