Мычит корова, тянет шею, высовывает язык. Ложится на бок, отводя голову в сторону, рогом мешая грязь лужи.
Четыре часа пополудни, пять часов…
Такое невозможно было себе представить. А следовало бы.
Горные склоны по бокам пастбищ задвигались как двигается шкура у лошади, которой досаждают мухи. Над склоном висел ледник, низ его был похож на застывший водопад, и вот, кажется, тот начал обваливаться.
Неподвижные прямые трещины, изогнувшись, словно дуга под коленом, сложились посередине.
Словно выстрелили одновременно сотни артиллерийских орудий.
Поднялся вихрь, налетел шквал, схвативший людей и животных, поваливший их всех вперемешку, сбивший крышу с шале.
29
Все умолкло, настала мертвая тишина и внизу, и вверху, с двух сторон и в промежутке меж ними.
Какое-то время они еще шевелились там, внутри, потом перестали, замерли. Какое-то время кричали, потом умолкли. Во всех концах огромного мира — люди, жившие в его противоположной стороне, бесконечно далекие и те, кто был совсем рядом, — звали, молили, — белокожие, краснокожие, чернокожие, желтокожие — они долго шли, крича, они падали на колени перед видимыми и невидимыми богами — нарисованными или выточенными из камня, из дерева, обретающимися внутри или снаружи, — люди молили их, проклинали, танцевали, кружили, играли для них на музыкальных инструментах — на там-таме, на барабанах и однострунной скрипке, на медной трубе или роге, перебирая струны на арфе, — играли музыку, молились, танцевали…
Словно прошел по земле пастушок, сделал привал, развел костер.
Пастушок развел костер, потом, сунув руки в карманы, ушел.
Вот серый круг, вот черный круг, вот круг цвета ржавчины — это бывшие города, — пастушок развел огонь, затем пошел прочь, посвистывая.
Нигде ни души. Разве что, может быть, — в изножье изгороди, рядом с местом, где был колодец, у ручьев или там, где прежде рос лес, среди его разбитых колонн, среди оставшихся стоять или клонящихся в разные стороны деревянных обломков — тела, — тела, если б кто-то приблизился.
Вот этот человек замер в такой-то позе (а, если б можно было всмотреться, то не один человек, а сотни); другие — в другой, лежат, простершись, плашмя или же сложились так, что ноги торчат выше головы, скрючившиеся или заваленные камнями, без ног, без рук, без голов, многие замерли возле окон, другие — упершись лицом в стену, руки повисли.
Сотни и сотни сотен, невероятное число без движения; лишь некоторых еще сводит последняя судорога. Пальцы сжимаются, скребут землю. Под распущенными женскими волосами — затылок, тело сложилось пополам, растрепанная голова уткнулась меж ляжек. Другая женщина сидит, отбросив волосы назад, опираясь о локти — она все видела, но лучше бы наоборот, лучше бы она не смотрела. А вон тот человек, дальше, долгое время не двигался, внезапно он побежал, упал на колени, встал, снова упал…
Летчик садится в кабину.
Проснувшись после долгого сна без видений, словно восстав после странного небытия, после первой смерти, он приходит в себя на походной кровати.
Он ощупал себя — цел, он под металлическим навесом в ангаре, — ангар тоже цел. Он заводит двигатель.
Он различает внизу небольшую баржу, спускающуюся по воде, что осталась от речки, никто баржей не управляет, рядом плывут трупы лошадей: сначала лошади волокли баржу, теперь та волочет лошадей. Баржа пристала к песчаной отмели. Встала поперек русла, покачивается из стороны в сторону, времени у нее много. Спешить некуда. Баржа склоняется набок, встает попрямее, снова клонится набок. Сверху она совсем маленькая, она все еще куда-то движется. У нее есть время. «А у меня? У меня есть?» Шумит мотор, и среди этого шума: время, но для чего? Набирая высоту: на что это время? Что в это время делать? И все же он набирает скорость, поднимаясь выше, выше, куда-то еще, — впереди густая поволока тумана, которую нужно преодолеть, — туда, где больше нет никакого времени, будто желая из времени вырваться. Тысяча метров, две тысячи, три тысячи метров, и вот человек в летающей машине сгорел. Вновь появившееся в небе солнце было, словно раскаленное железо. Напрасно человек в летающей машине, совершая резкие виражи, постоянно менял направление, каждой клеткой обожженного тела он чувствовал невыносимую боль, словно к нему в самом деле прикасалось пламенеющее железо. Куда бы и как бы он ни поворачивал, боль следовала за ним, проникала все глубже.