Земля вновь содрогнулась, и снова раздался гул, похожий на гул ветра.
Единственное безопасное место было и лучшим для обозрения. И они были вынуждены смотреть, вынуждены стоять напротив творившегося, вынуждены при том присутствовать. И вначале они увидели, что горы раскалились добела и стали прозрачными, как стекла в печи; затем поднялись последние столбы дыма. И тогда они глядели, как глядят через лупу, поместив увеличительное стекло меж глазами и книгой, буквы увеличиваются, приближаются, превращаясь в слова, во фразы, приобретая смысл.
Оно выходило наружу из всех ям, из всех расщелин, из всех трещин. Как бывает, когда лопается труба водопровода, вырывается из рук поливальный шланг, бьет зашкаливающий напор. И снова послышался голос, голос Бонвена: «Это я виноват!» Все время он будет вторить: «Это я виноват!» Вот опять: «Это я! Все я!» Но оно и без слов было понятно. Это были те, что с исподу! Те, что внизу! Те, что под нами, получившие взыскание! Те, о которых больше не думали! Те, кто пребывает в вечных мучениях, но они шли, поднимались сюда. Они кучами вываливались наружу, таща друг друга, падали по двое, по трое; по двое, по трое катились по склону. Их освещало пекло, они были совсем рядом, так близко, как никогда в реальности, и можно было рассмотреть их до мелочей. Как на картинах в прежние времена, как на церковных росписях. У кого-то не было рук, у кого-то — лица, или же это была всего лишь рука, или безногое тело. Без кожи, с оголенной плотью, или же, наоборот, не было плоти, и кожа присохла к костям. Они катились по склону, а потом, остановившись, двумя руками отбрасывали назад волосы, потому что те, падая на лоб, свисали до самой груди; откидывая волосы за одно плечо, за другое, они смотрели. Они ухмылялись, они приближались. — И с другой стороны были эти, все они тоже смотрели, были вынуждены смотреть. — А те внезапно их различали и еще больше хотели приблизиться. Они насмехались, грозили. Один из голосов зазвучал громче других: «Эй!» И затем: «Мы идем!» И все бессчетное число их захохотало. Все смешалось, страсти роились в беспорядке, как и тела. Одна из тех увидала Адель, тогда можно было различить и ту, с другой стороны, и та качала перед собой пустоту; та была красива, ее груди выпростались наружу. Та прижимала к ним нечто — ничто — дитя, которого у нее больше нет, дитя, о котором та думала, что оно по-прежнему принадлежит ей; и вот она вопит Адели: «А! У тебя ребеночек! Подожди немного! Сейчас я до тебя доберусь!..» Те, кто страдал в душе, перемешались с теми, кто страдал во плоти. Вот одна из тех, она все ищет, ищет, ищет, а что она ищет? Она никогда не найдет, но все время будет искать. А вон другая, без Августена, сестра Августин; заприметив Августин, она бросилась вперед, упала, поднялась, снова упала; и тогда покатились на нее еще трое или четверо.
И эти, все время стоявшие на возвышении, — Катрин прижала малышку Жанн лицом к фартуку; Питом, как всегда, сжал в кулаке бороду; Бе говорил: «Почему я не слеп, как прежде?!» — все они были здесь, все они должны были это видеть. Они пытались двинуться с места, убежать, старались оторвать от земли ноги, кренились в сторону, словно стебли, которые хотели бы выдрать с корнем, — все было напрасно.
А наверху все по-прежнему роилось, кишело, число тех было безгранично, они поднимались, словно волны, наваливающиеся друг на друга, за одной шла другая, а потом снова; те поднимались, заслоняли друг друга, без остановки; и стоявшие здесь, думая, что с ними было, кем они были, восклицали: «Довольно!..»
Но все это просто так не могло закончиться, есть порядок. Те наверху были наказаны, поэтому они были бессильны. В какой-то момент они отпрянули, увлекаемые друг другом и своими страстями. Они друг другу мешали. Они оттаскивали друг друга назад. Не в силах стать первыми, они предпочли не быть вовсе. И так же, как появились, исчезли.
Было явлено то, что нам могло бы грозить, дабы мы лучше себя познали. Затем великое ущелье раскрылось, словно глотка, и всех поглотило.
Снова повсюду нависла тень. Снова повалил дым, как было в начале. Горы постепенно потухли, словно кто-то унёс зажженную лампу в дом.
XVII
Наконец вновь простерлась для них земля, а над нею небо; настала радость, какая бывает, когда с ней соседствует горе.
Шемен понял, почему не получалась его картина, и уже на следующий день принялся ее переделывать; теперь картина была поделена на две части: верхнюю и нижнюю.