— Но не в Баку мы с вами живем. Не при донецком угле. Электростанция? Что она жрать будет?
Директор-распорядитель на равных ему отвечал:
— Торф, Василий Михайлович.
— Да как его в топки затолкаешь? Да и хорошо ли разведано — много ли его?
— Много, Василий Михайлович. Я не зря геологам платил.
Сын не обращал на отца внимания. С неудовольствием, но старый хозяин, недавний гроза этого кабинета, прислушивался.
— Сами знаете, Савва Тимофеевич, торфы наши — не мазут, не антрацит.
— Вот! Как сделать его лучше мазута и антрацита — думайте. Думайте, главный механик! Котлы, топки, турбины, рассчитанные на торф, закажем в Германии или в Швейцарии. Коль сами делать не научились.
Директор-распорядитель, ломая спички, гневался, но не на главного механика — на российскую неповоротливость. Он в упор спрашивал:
— Возьметесь за это дело, Василий Михайлович? Помощники — вот они из Императорского училища, — указал на троих молодцов, у которых и усишки‑то едва пробивались.
Тимофей Саввич прекрасно знал осторожность своего любимца. И не ошибся. Завидев старого хозяина, Кондратьев встал, единый из всех, шагнул навстречу и поклонился. А молодому сказал, что и следовало:
— Подумать надо. Не привык я вот так‑то круто.
Он потирал вспотевшую лысину и взглядом спрашивал совета у прежнего хозяина. Но тому было не с руки вступать в беседу при посторонних. Да и сын наконец‑то решил заметить отца, императорских молокососов отпустил, а потом и самого Кондратьева, наказав:
— Думайте, Василий Михайлович. Но не слишком долго. На все расчеты и соображения отпускаю месяц. Не больше.
Бочком-бочком прошел мимо старика главный механик, и сам уже не молод, наверное, с облегчением закрывая дверь кабинета. И только тогда бизон вышел навстречу отцу:
— Здравствуйте, папаша. Как поживаете?
Все‑таки взял под локоток и проводил к столу, усадил в хозяйское кресло. Не дедовское, а уже новое, которое при каждом неосторожном движении волчком вертелось. И Тимофей Саввич недовольно ответствовал:
— Поживаю, слава богу. Ты‑то не слишком зарываешься? Кабинеты новые, новые инженеры, электростанции. Не пролетишь?
Бизон папиросу все‑таки притушил в пепельнице, которую держала на коленях вырезанная из кости баба. Раньше такой нечисти, ни табака, ни голых баб, здесь и не видывали. Тимофей Саввич невольно сплюнул в сторону. Изыди, мол! Сын, конечно, знает, что отец целый день мотается уже по цехам, вроде как ревизию проводит. И отвечает с укором:
— Не надо за мной досматривать, папаша. Я не пролечу никуда. Прирост капиталов идет каждый месяц. За год уже почти удвоилось. В декабре будет общее собрание пайщиков, я там подробнейший отчет дам.
Вот так: прежний хозяин — всего лишь пайщик. А новый строит электростанции, прежде невиданные домины для рабочих, которые и казармами‑то называть несподручно, какой‑то Народный дом затеял. Народ, вишь, ему подавай! Это фабра‑то народом стала?
Но Тимофей Саввич погасил в себе злость и спросил о чем надо:
— Зиновея‑то как? Когда ждать внука? Торопитесь, гляжу.
Мать говорит еще откровеннее, а он так, немного. Без слов все ясно. Шестой месяц после свадьбы, а пузо у Зиновеи уже до носа, как мать докладывает, она‑то почаще бывает у сына. Дуется бизон, но рассказывает, откуда на шестом месяце берутся детки. При своем фабричном и домашнем хозяине мать попрекала: «Эко! Лучший жених на Москве, а его присучальщица присучила! Бесприданница и разведенка, украденная у недотепы-родича.» Тимофей Саввич и тогда‑то не снизошел до бабьих наговоров, а сейчас чего бельишко перемывать? Они с матерью в Усадах сели, он здесь, в особняке дедовском. Все наособину, можно бы и не ругаться, но страх‑то отцовский должен быть?
— Вижу, набрался ты умишка за морями.
— За тем и ездил, отец. Как без ума в нашем деле?
— Все так, все так. Но вольности много. С мастеров спрашиваешь строго — правильно. Но рабочим чего мирволишь?
— Что они, не люди?
— Люди ли, людишки ли, только без острастки жить не могут.
— Штрафы опять вводить?
— Штрафы тоже не помешают.
— Забыл разве восемьдесят пятый год?
В глаза пыряет рогами бизон. А того не разумеет, что тогда‑то и подкосило отца.
— Во всяком случае, расценки для молодых пониже должны быть.
— Нет, папаша. У парня стимула не будет.
— Стимул. Нахватался ты слов всяких. А я не только лаптем щи хлебал — и с графьями с серебряной посуды едал. Англию не хуже тебя знаю. Не с моей ли подсказки станки‑то теперь сами строим?
— Самость — дело хорошее, папаша. Но от паровых машин везде уже отказались, а для нас электростанция — невидаль. Рек у нас горных тут нет, мазут да уголь далеко, но торф- то, торф? Считай, даровой, под боком. А тот же Кондратьев тянет зануду: «Поду-умать надо.» Вот опять у меня забота: надо подыскивать другого механика.
— И-и, бизон! Не смей обижать моего Кондрашку!
Отец не замечал, что глаза у бизона уже кровью налились.
— Нам‑то поперед других чего со всякими новшествами вылезать? Пущай другие шишки набивают. Кондратьев осторожен — и то цени. Чего рисковать? Не в карточной же игре, не на бегах, на скачках. Пущай по этой части непуть Сережка Викулов старается. Достарался, что и жену у него увели.
Снисходить до нежностей родитель был не приучен. Он не понимал, что сын‑то чувствует вину перед Сережкой, — чего бередить душу. Опять за старое — за отчет перед пайщиками!
— Да перед всяким ли надо отчитываться? Ты перед отцом с матерью отчитайся — и с тебя довольно. Забыл разве, у кого сколько паев? Захоти мы — все пайщики, всем скопом, противиться нам не смогут. Да и не посмеют! Потому как мы.
— Па-апаша! Я мыкать не привык. Прошу и вас, в этом кабинете. вести себя как всякий другой пайщик. И не более! Не более!
Ни отец, ни сын не замечали, что они уже перешли всякую возможную черту. Бодаются лоб в лоб! И то, что отец сидит в хозяйском кресле, а сын, опять сунув в рот папиросищу, расхаживает перед ним и, нагибаясь, дымит прямо в глаза:
— Помните, я ставил условие: не совать нос в мои дела?
— Давно ли они твои‑то, сосунок? Да и будут ли твоими, если уж на то пошло?
— А это мы у пайщиков спросим. Сейчас, Тимофей Саввич, извольте освободить мое кресло и не мешать мне работать!
— Выгоняешь из кабинета? Меня? Меня‑то?!
— Как вам угодно понимать, Тимофей Саввич!
— Так и понимаю, Савва ты. да не Тимофеевич!
Он грохнул кулаком по столу так, что у костяной бабы чернильница в подоле запрыгала. К порогу пошел, не оглядываясь. Лишь через плечо бросил:
— Выгоню. без всяких без пайщиков!
У Саввы появилось желание догнать отца, вернуть в кабинет и хоть как‑то извиниться. Но бизон есть бизон. Да и старик ретиво сбежал по лестнице. Савва дымил в открытую форточку, слышал, как он кричал кучеру Агафону:
— Чего спрашиваешь — куда? Домой! Домой! В Усады!
Было ясно, что старик сюда не вернется и начнет в открытую воевать против сына — глотками все тех же пайщиков, на которых Савва уповает.
Страх перед хозяином — он разве мог улетучиться за три года?
C тяжелым сердцем шел вечером домой. У Зинаиды был прозорливый глаз — о визите отца, конечно, знает, значит, решит, что ссора произошла. Многому научился за последние годы Савва — не научился скрывать лицо. Для купца это плохо. А для человека — как создания Божьего?
На фабрику и с фабрики он ходил пешком. Недалеко, да и поразмяться надо. В том и искал сегодня причину. На самом‑то деле боялся жены — да, да! — народно удлинял путь. Эк ему счастье привалило! Мало, что красива несказанно, так и по-сказанному умна. Да и откровенна не по-женски. Еще на первых порах сказала: «Деток, Саввушка, хочу. Какая жизнь без деток? Сотвори мне Серега хоть единого дитятю, может, к тебе и не побежала бы». Сейчас уж последние дни вот-вот милое, горяченькое пузенько расколется, пост мужской кончится. Как ни метали молодые ткачихи на него взгляды, зная, что до жены ему сейчас нельзя, он честно постился. Ах, Зина, Зина, не огорчить бы тебя!
Ноябрьский золкий ветер драл голые ветви лип и кленов, посаженных дедом. Свет в родных окошках еще издали виден. Тише, еще тише ступай, бизон тупомордый. Но скрип первого снежка под меховыми сапогами все равно бередит душу. Слуги, когда входил, и то недоуменно поглядывали: чего это хозяин как с краденым крадется?