Расплывчатость этих идей не мешает их увлекательности. Своими догадками и своими безумными крайностями Арто неизменно привлекает. Отождествление жизни с творческим воссозданием самости, движущая сила его исканий, делает его героем французской экзистенциалистской и структуралистской метафизики. О нем писали Сартр, Бланшо, Ж. Лапланш, Мишель Фуко (в «Истории безумия»), Филип Соллерс. Жак Деррида видит задачу Арто в «уничтожении метафоры». Жест, слово должны стать не подобием внешних вещей, не отсылкой к молчащей реальности, а самой жизнью тела: «Ожесточившийся против Бога, раздраженный произведениями искусства, Арто не отрекается от спасения. Как раз наоборот. Сотериология должна стать эсхатологией тела в собственном смысле. ‘Страшный суд будет вершить состояние моего тела’. Тела–в–чистом–виде, прямостоящего, безущербного. Зло, грязь — это критика или клиника: сделаться в своем слове и своем теле произведением, предметом, поскольку лежащим, постольку исподволь предоставленным хлопочущему комментарию. Ибо единственная вещь, которая по определению никогда не дает себя комментировать, это жизнь тела, живая плоть, которую театр поддерживает и сохраняет в ее целости против зла, боли и смерти. Болезнь — это неспособность прямостояния тела в танце и театре. ‘Чума, холера, черная оспа существуют только потому, что танец и следовательно театр еще не начали существовать’».
Реальных заимствований от Арто в современном театре почти нет. Можно проследить, наоборот, что конкретные театральные идеи у него восходят к впечатлениям времени обучения в школе Шарля Дюллена; ср. «аффективный атлетизм» Арто с «биомеханикой» Дюллена. Но современность прислушивается к Арто. Всякое обновление театра будет поневоле возвращением к нему, потому что от любой школы театру всегда надо будет возвращаться к своей бездонной глубине, к неисчерпаемой многозначительности срединного пространства сцены. Вопрос о настоящем призвании театра в судьбе человечества не теряет новизны.
[≈ 1986; 2002]
Проблема собственности[43]
В России идет захват, как пишут газеты, уникальный по размаху, беспредельный, беззастенчивый. В ходу и другие эпитеты, работающие на мобилизацию, на принятие немедленных мер вплоть до вооруженной борьбы с преступниками. Казалось бы, ситуация однозначна и культура, в которую входит философия, отодвинута на задворки, на свалку, за нарочито издевательскую линию полной нищеты. Вместе с тем весь этот беспредел и захват имеют, возможно, тот единственный исторический смысл, что подталкивают нищую и заброшенную мысль вернуться к ее первому началу, к софии, и впервые задуматься: почему в название философии у греков вошло именно это слово, означающее «хватку, ловкость, хитрость, искусное умение»? Почему захват и захваченность так громко говорят в начале поэмы Парменида?
Захват мира — не временное помрачение людей, забывших стыд, культуру, нравственность, так что остается будто бы ждать только изменения ситуации. Захват — это стихия ранней мысли, фило–софии, расположенности к сверхчеловечески хитрой хватке. На крутом повороте истории, грозя развалом, Россия вдруг показала в убедительных формах существо отношения человека к миру — захват и захваченность, на пределе порыва. Будем благодарны, если от холодных и сухих размышлений и от постмодернистских нагромождений лексики, попыток реанимировать вселенную Гутенберга, нас избавил внезапный поворот нашей ситуации, вернув к первой философии.
Современная российская ситуация с захватом, разумеется прояснится, как сейчас для нас например проясняется ситуация с фантастической охотой за шпионами 1934–1953 гг., но, как и в случае с этой последней, опять не вполне. У нас есть сегодня жесткие слова, которыми мы обычно ее именуем, но их, конечно, мало. Желание увидеть себя может снова уступить императиву придания себе нужной формы. — Мы обязаны разобрать собственность, однако, не потому что перед обществом будто бы стоит задача самоанализа, изучения себя. Гомер, на чей «эпос» стала опираться греческая цивилизация, был по легенде слепой, т. е. он не видел окружающего и тем менее думал вглядываться в него, что рассказывал о давней полумифической Троянской войне. В такой отрешенности было больше заботливого хранения родного, чем если бы у истоков греческой цивилизации работала целая научная академия обществознания или эллиноведения. Одна из грозных черт современного мироустройства — черствость социологов, публицистов, идеологов, которые всю свою профессиональную жизнь «исследуют» общество, в котором живут, и редко смущаются тем, что кого любишь, не исследуешь, а кого не любишь, исследовать бессмысленно. У меня есть другая, абсолютно обязательная задача, не похожая на «всестороннее изучение жизни общества» и на любую другую из известных или продиктованных задач. Подступ новой мысли к своим задачам всегда так или иначе разбор. Разобрать, как разбирают мелкий шрифт или как трудную фразу и разобрать как разбирают сложное на составляющие (де–струкция, деконструкция). Кто думает, что бывают задачи до разбора, без разбора, уходит от дела мысли и просто от дела, выходит на пустые просторы лексики и не имеет права обижаться, если его работа какой угодно прилежности с неразобранными проблемами очень скоро начинает казаться и признается бессмысленной. Верно ли будет, если мы скажем: люди странным образом большей частью и на каждом шагу решают задачи, которые они не дали себе труда сначала разобрать?
43
Опубликовано: Гуманитарная наука в России: соросовские лауреаты. Психология. Философия. М., 1996.