В самом деле, что в личности, кроме дурных привычек, скрытности, масок, из которых часто состоит вся ее индивидуальность, принадлежит ей, а не человечеству как роду? Утаиваемые слабости, в такой большой мере тревожащие личность, в действительности присущи всем, и все их одинаково скрывают. Наоборот, уникально и всего реже встречается то, что составляет суть каждого и чего обычно не наблюдаешь в полноте, родное, родовое. Не вмещаясь ни в ком отдельном, оно желанно каждому, кто хочет быть собой, и достижимо только в меру моего превращения в человека. «Стань наконец человеком», говорю я себе то, что говорят миллиарды, и одновременно совершенно конкретное, не потому что я особенный и выращиваю в себе какую–то небывалую человечность, а как раз наоборот, потому что–то самое общее (Гераклит), в котором я спасен и укрыт, и есть настоящий я.
Помня о равенстве идея–род–народ–государство, прочитаем в начале третьего раздела ( «Государство») третьей части ( «Нравственность») гегелевской «Философии права»: «Государство есть действительность нравственной идеи — нравственный дух как откровенная (offenbare) сама себе отчетливая субстанциальная воля, которая себя мыслит и знает и то, что она знает, и поскольку это знает, исполняет… Это субстанциальное единство есть абсолютная недвижимая самоцель, в которой свобода приходит к своему высшему праву, так что эта конечная цель обладает высшим правом против одиночек, чей высший долг — быть членами государства». Свободолюбивая читательская личность зря спешит здесь возмущаться. Гегель сейчас отдаст ей то, чего она требует: он скажет, что в гражданском обществе, в коллективе «интерес отдельных людей как таковых высшая цель». Именно так сказано в нашей конституции, создатели которой в спешке даже не удосужились задуматься о разнице между гражданским обществом, т. е. коллективом, и нацией, т. е. государством. Между тем к этой разнице сводится всё в политике. Общество есть собрание людей, договорившихся между собой и выбравших себе руководство. Я обязан не подчиняться решениям этого руководства, если нахожу их неправильными. Эта моя обязанность оправдана тем, что и я, и общество, и его правительство в данном поколении, мы все принадлежим истории народа и замыслу страны. На беду интеллектуалам, не догадавшимся в своей временной поделке, конституции, учесть, что обществом правит не обязательно что–то понятное людям, об этом догадываются как раз те, чье беззаконие конституция призвана вроде бы остановить.
Любому коллективу, даже самому большому, не гарантировано не изменить идее. Значит, настоящая работа еще только предстоит. Работа сначала черновая, разбор завалов. Но ничего страшного. Всякую свалку можно со временем разобрать, хотя всего больше грязи вокруг главного. Между своим и своим, собственным и собственным, родом как мысленным обобщением и родом как родным, между толпой и государством различить в конечном счете удастся, тем более что для нас нет ничего важнее. То, что Гегель называет духом народа ( «государство в качестве духа народа есть вместе с тем проникающий все его отношения закон», № 274), существует и заставит к себе прислушаться, хотя для этого придется разобрать большую грязную свалку вокруг «духа», «народа» и сначала по–новому услышать эти слова, дух как дыхание, народ как мир.
Принцип свободы собственности, признаваемый или не признаваемый, так или иначе осуществляет себя явочным порядком. Против юридической собственности в военное и революционное время принимаются жесткие, иногда уничтожающие меры. Менее бросаются в глаза, хотя едва ли менее эффективны идеологические меры в виде признания захвата собственности безнравственным, нецивилизованным, некультурным «воровством» (Прудон). Спазматическое принятие мер против собственности разрушает, как правило, вещество и тело, т. е. как раз не то, что должно быть врагом не слепого нравственного усилия.
Другое, в чем дает о себе знать подспудная работа идеи свободы собственности, — это легкость расставания с ней. Известна готовность, с какой российские «капиталисты» отдали «собственность» революционерам. «Если в России частная собственность так легко, почти без сопротивления, была сметена вихрем социалистических страстей, то только потому, что слишком слаба была вера в правду частной собственности, и сами ограбляемые собственники, негодуя на грабителей по личным мотивам, в глубине души не верили в свое право, не сознавали его «священности», не чувствовали своей обязанности его защищать, более того, втайне были убеждены в нравственной справедливости последних целей социалистов… Требование, чтобы мое оставалось при мне… никоим образом не может претендовать именно на абсолютную нравственную авторитетность» [54].