Хайдеггер[56]
Заговорив о Мартине Хайдеггере, фрейбургском мыслителе (26.9. 1889 — 26.5.1976), попадаешь в поляризованное поле. Со стороны одних — аванс благоговения, готовность замирать над каждым словом мудреца. Отвернись от хайдеггерианцев с их заумью — и тебя приветствуют философы–профессионалы, благополучно прошедшие мимо Хайдеггера и, значит, мимо мысли XX века, и, значит, мимо мысли вообще. Впрочем, не совсем благополучно. Неясная тревога их не оставляет, время от времени они теряют самообладание, и тогда по философской публицистике проходит очередная волна развенчаний «шарлатана» и «тайного национал–социалиста». Бессильные уже что–либо изменить в доме хайдеггеровской мысли, эти нападения лишний раз показывают, как она жива, и поневоле зовут заглянуть в книги знаменитого человека — сейчас в ФРГ выходит полное издание в шестидесяти томах.
Паук раскидывает паутину и ловит в нее муху. Человек раскидывает сеть понятий и концепций и ловит в нее не муху и даже не просто вообще пользу, а — истину. Какая удивительная удача! Как замечательно сошлось! Все живые существа занимаются своим самосохранением, один только человек — да, между прочим, конечно, занимается и самосохранением, и размножением, и даже процветанием, в том числе физическим, всемерно заботится о своем благополучии, но все это, так сказать, лишь побочная выгода его поразительной, уникальной способности иметь дело с самой сутью вещей и с бытием, как оно есть. Никому не открыто, а человеку открыто последнее, безотносительное знание — пусть в стремлении и в приближении к нему; все существа стремятся к своему благу, один человек — к объективной истине.
В награду за такое уникальное свойство он, принято считать, и занял свое привилегированное положение. Перелетные птицы дважды в год подвергают себя предельному, на последней границе выносливости, напряжению всего своего существа, пускаясь в путь на тысячи километров. Человек же благодаря своей исключительности может в наше время — и большинство пятимиллиардного населения земного шара так уже и ведет себя — прожить жизнь, ни разу не поставив себя на грань даже биологической, не говоря уж о духовной, выносливости и не зная до смертного часа, что такое предельное усилие.
Мы редко спрашиваем, почему все так хорошо совпало и почему так налажено это — раскрытие мира человеком для человека на основе познания природы, как она объективно есть. Мы обычно с головой погружены в плетение сети, во все более сложные расчеты, сознательные или полуосознанные. И все же: почему мы убеждены, что дружим с сутью вещей, на каком основании говорим о бытии и его познании, а не об уносящемся потоке, к которому, дай Бог, по возможности пристроиться? Если вглядеться, надежное бытие не дается нам в руки. Сидящий за столом опирается на стол: вот он, стол, он носит это свое имя и тем самым как бы прописан в бытии. Только что на самом деле раньше — успокоительность, даже биологическая, не говоря уж социальная, моего сидения за столом, непосредственно удобного для меня, или моя уверенность, что стол надежно существует? Может быть, я так расположен приписывать ему объективное бытие просто потому, что это мне на руку? Мы то и дело говорим: А есть Б, А есть. Не сами ли мы диктуем вещам это тождество, это существование? «А есть Б». Но ведь никогда не вполне, всегда условно, всегда с натяжкой. «Стол есть». Да, стол стоит передо мной. Как будто бы. Но присмотримся. Никакого стола нет. Есть загубленное дерево, остатки леса, срубленного и обработанного исполнителями чужого приказа. Ими руководила уверенность, о происхождении которой они не задумывались, что распоряжение рубить лес — непреложная реальность, когда на самом деле, возможно, оно было отдано в сумеречном состоянии сознания изверившимся нигилистом, давно уже занимавшимся за начальственным столом испытанием пределов терпения леса, земли, вещества, человека. Я сижу на своем служебном месте, и мой стол своим явственным наличием будто бы упрочивает мое существование, по сути же я опираюсь на место схождения невыверенных решений, суетливых действий, совершенных хорошо, если наобум, а скорее всего — из холодного расчета, не в последнюю очередь — из расчета на то, что удобно устроенный, я буду думать, говорить и писать вещи, удобные для тех, кто так меня устроил. Стол, за которым я сижу, вовсе не обязательно придает мне положение. Он, скорее наоборот, требует от меня себе оправдания, хотя бы оправдания погубленного леса. Перед этим зиянием, которое в виде обыденной вещи вплотную придвинулось ко мне, я призван к восстановлению того, что казалось бытием, а оказалось хуже, чем небытием, — обманом.