Так прямо и сказала: «грозой разразилось». Это Роза-то матери так сказала. «Грозой разразилось». А потом еще долго говорила, что почитание мужа — устаревший обычай, что в семье все равны, что друг друга уважать надо, — много говорила. А потом стала уговаривать домой вернуться. «Я, говорит, тебя в обиду не дам, и отцу экспла… эксплатировать — это отлынивать от работы, значит, — не позволю, и бабушке про старину свою рассказывать не велю!» Вот как она, дочка-то Балмы. Да.
Балжима тут замолчала, забыла что-то. Вспоминала упорно, раза два совсем было уже рот раскрыла, да так и не вспомнила. Может, слово какое мудреное, от Розы услышанное, хотела произнести, да не могла его припомнить, а может, верблюд ей мысли перебил — надоело ему долго стоять на месте, дергаться начал, топтаться на месте. Балжима строго прикрикнула на него: «Хэ-гэ!» — и животное успокоилось, перестало топать по земле тяжелыми круглыми копытами. Балжима улыбнулась — видимо, мысли ее опять приобрели стройность, и она продолжала:
— Потом опять о Ханде заговорили, о сыне ее. Роза отца опять упрекнула: дескать, сам ребенка не растит, а на женщину, у которой и так полна изба детей, еще лишнюю заботу навалил. Да Ханда, говорит, права была бы, если бы привезла ребенка да ему в юрту и сунула. Правда бы, говорит, была. Вот как! Да. Только, говорит, человечек родился на свет, и уж он-то ни в чем не виноват. И жалко, говорит, мне его. Ведь он человек, и брат мне, и я бы, говорит, не отказалась иметь братишку.
Ой, что тут было, ой, что было! Балма что-то ворчит себе под нос — я не разобрала, — а Роза уговаривает ее усыновить мальчика.
И вот тут-то, вот тут, — Балжима даже захлебнулась от невозможности выпалить все сразу, — Балма ей, дочери-то, такое сказала, такое… Будет, говорит, у тебя братишка, ну, или сестренка, неизвестно еще. Ой, что было, что было! Роза как закричит: «Мамочка, мама! Что же ты мне сразу не сказала! Что же ты скрывала! А бабушка как будет рада! И папка тоже?»
А Ханда собралась погостить к Дугаровым — по приглашению старухи Жибзымы. И конечно, захватить с собою малыша: если попросят оставить, решила — оставлю, ненадолго, скажу, погостить, ну, а если сами не привезут, то и не буду требовать.
Еще вечером она выпросила у бригадира огородниц коня по кличке Пегий, у соседей взяла двуколку. Конь справный, отдохнувший — лето было дождливым и возить на нем воду для огородов почти не приходилось. Ханда запрягла коня в двуколку, усадила рядом с собою малыша и выехала рано поутру. Она жалела, что сказала тогда Жибзыме: не отдам сына в скандальную семью, — сразу же пожалела, как только старуха ушла. И соседки — она им рассказала, зачем приходила к ней необычная гостья, — обругали ее дурой. «Кому ты их наплодила? Тебе, дай бог, одного прокормить да вырастить. А тут ведь не чужим отдавать, в семью отца. Голое крови заговорит же в нем, не обидит он ребенка, да и жене не даст. Привыкли бы как к своему, и Балма привыкла бы! Эх, болтушка ты, болтушка! Такой случай проворонила!»
И тогда-то Ханда тоже обругала себя и стала думать, как бы найти выход из положения. Вспомнила, что говорила ей Жибзыма: добрым человеком старуха ее называла — это хорошо; и что малыш похож на ее покойного мужа Дугара — тоже хорошо; и что предлагала переписать мальчика на фамилию Дугаровых, обещала заставить сына кормить его и одевать — это совсем уж прекрасно. Потом вспомнила, как по-дурацки вела себя, как хаяла семью Дугаровых, смеялась над Балмой, и начинала сомневаться в успехе своей поездки. Она долго бы еще колебалась, если бы не случай, печальный случай: сообщили ей, что родители, уехавшие погостить в город, сильно захворали и лежат оба в больнице. Сперва старик заболел, а потом мать — она ходила каждый день к мужу в больницу — поскользнулась на улице и сломала ногу. Братья Ханды в тот же день уехали в город, а Ханда осталась. Ей было страшно до слез: старики были в таком возрасте, что, если бы никогда уже не вернулись в село, никто не удивился бы. Но как поедешь, когда дома целый выводок? И самое главное — дугаровский малыш, старшие и сами бы перебились два-три дня, попросила бы старушку соседку присмотреть за ними немного, заглянуть разик в день в избу. В общем, все сходилось к тому, чтобы отвезти малыша. Вот и поехала.
Пегий шел сначала медленно, потом, словно вошел во вкус, все быстрее и быстрее, а под конец вообще пустился рысью. И вдруг заболело сердце у матери, погладила она огрубевшей своею рукою головку малыша: «Господи, боже мой! Что же я делаю? Куда же я везу тебя, маленького, милого, жалкого? Чужим людям отдавать! Ведь ты одхончик[50] мой! Зачем же я отрываю тебя от братишек твоих, от сестренок. Ну, пусть бы жил в нужде, ну, что ж, ведь все равно вырастила бы тебя, вырастила бы! Не дай, боже, никому доли такой, как моя! По всей Белой степи детей своих разбросала! По всей степи!»