Выбрать главу

«Тутти-мутти», — чуть было не сказал я вслух, но удержался. Дерябин снова заиграл и снова остановился.

— Прекрасно! Прекрасно! — сказал я ещё раз, надеясь на то, что это уже настоящий конец, а не очередная пауза в трактовке Дерябина.

— Вам правда понравилось? — спросил меня Антон. — А какое место больше всего?

Я хотел сказать, что больше всего мне понравилась пауза, но опять удержался.

— Правда, — сказал я с пафосом, — и особенно вот это место. — И здесь я показал сначала на середину, а потом на самый конец доски, где Антошины пальцы бегали быстрее всего.

— Я могу повторить, — сказал Антон.

— Спасибо, — сказал я, — хватит… А теперь услуга за услугу! У меня к вам небольшая просьба… о небольшой помощи в одном деде… — Мне показалось, что при слове «помощь» Дерябин вздрогнул.

— Какая помощь? — спросил он, стараясь почему-то не смотреть мне в лицо.

— Вы не можете подбросить одно письмо к нам на кухню?..

— Какое письмо? — спросил, краснея, Дерябин.

— Вот это, — сказал я, доставая второй раз из-за пазухи письмо, адресованное моему папе. — Конечно, мне проще всего было бы попросить брата Лёшу, но вы же знаете, что это за человек… Разве ему можно сказать по секрету, что я влюбился в Таню Кузовлеву. Ведь он такое может выкинуть…

И я протянул Антону Дерябину письмо, написанное красными как кровь чернилами.

Прочитав письмо, Дерябин долго с подозрением смотрел на меня, потом вдруг спросил:

— Желание славы, значит?

— Точно, — ответил я.

— Как у Пушкина в стихах, значит?

— Как у Пушкина, — подтвердил я.

— Значит, «желаю славы я». — Дерябин поднял вверх руку, как Пушкин в кинокартине про Пушкина, и продолжал декламировать: — «…чтоб именем моим… всё, всё вокруг тебя звучало обо мне!..»

От этих слов у меня всё внутри как на карусели поехало, я же сам всё это чувствовал, только я так сказать не мог. А так-то я ведь всё и делал, чтобы, как это… именем моим… именем Алексея Завитайкина всё… вокруг Тани Кузовлевой… всё, значит, чтобы звучало обо мне…

— Я сейчас спишу, — сказал я, доставая из кармана авторучку и блокнот.

— Между прочим, — сказал Дерябин в то самое время, когда я записывал слова Пушкина, — когда Пушкин влюбился в Анну Керн, он не воровал себя у своих родителей!..

Я перестал записывать слова Пушкина, медленно поднял голову и грозно спросил:

— А что он делал?

— Он написал стихотворение «Я помню чудное мгновенье», — в рифму ответил Дерябин. — Конечно, стихи могут писать не все, но вот, например, вчера какая-то девчонка тринадцати лет поставила мировой рекорд по плаванию. И сразу же прославилась.

Это был какой-то такой намёк, который я не мог простить Дерябину.

— А ты знаешь, — заорал я на Дерябина так, как этого никогда бы не сделал мой брат, — что Моцарт, когда ему было десять лет, он не сидел на брёвнах и не играл на нарисованном рояле, а выступал в Европе с концертами!

Дерябин моего Моцарта проглотил почему-то без всякой обиды и как ни в чём не бывало снова принялся за своё «А вы знаете».

— Я всё знаю, что ты меня спросишь, — сказал я, окончательно переходя на «ты». (А сколько можно «выкать» этому Дерябину-Скрябину.) — Я только не знаю, ты подбросишь письмо моим родителям или нет?

— Понимаете, Завитайкин, — вздохнул Дерябин, — мне, пожалуй, это будет трудно сделать.

— Чего ж тут трудного? Пробежать пятьдесят метров с конвертом в руках и опустить его незаметно в окно?

— Мне будет тяжело не физически, — пояснил Дерябин. — Мне будет морально тяжело.

— Это ещё почему же?

— Потому что… я, видите ли… я тоже влюблён в Таню!.. Конечно, — продолжал тихо говорить Дерябин, — мешать вам было бы нечестно с моей стороны… но помогать вам мне… было бы нечестно с вашей стороны…

Вообще-то мне показалось, что насчёт своей любви к Тане Кузовлевой Дерябин всё выдумал сейчас же. Выдумал, чтобы не участвовать в этой, чего скрывать, рискованной операции. Но уж больно у Дерябина был очень расстроенный вид. А может, и не выдумал? Просто скрывал, и всё. И всё равно эта новость меня очень расстроила.

— И вообще, — тихо и растерянно добавил Дерябин, — как честный человек, я должен перед вами извиниться… Дело в том, что я вам играл вовсе не эпиталаму, а этюд Скрябина!..

Теперь пришлось растеряться и мне, потому что как же я мог отличить эпиталаму от этюда Скрябина, если я не слышал ни одного звука, а только видел, как прыгали по фанере пальцы Дерябина.

— Попугая мне простить не можешь! Роялист проклятый!.. — сказал я противным голосом. — Подожди, я его ещё научу приёмам самбо, он весь ваш дом расшвыряет!