Прежде всего нужно заметить, что истинному философу не нужны атрибуты мудрости, причастности к философической науке, как то: песочные часы, напоминающие о бесконечном и беспрерывном ходе времени, или склянки с реактивами, необходимыми алхимику для поиска фантастического философского камня, излечивающего от всех недугов и обращающего все металлы в золото, или череп на письменном столе как напоминание о скоротечности и бренности земной жизни, о безжалостности и неотвратимости смерти, череп, крытый лаком да ещё с какой-нибудь затейливой крылатой надписью поперёк лба, с афоризмом типа: «Memento mori»[35], или «Pereat mundus et fiat justitia»[36], или «Disposez de moi»[37] и up. Пожалуй, истинному философу, мудрейшему из мудрейших, ничего, кроме собственной головы, и не нужно. Диоген Синопский, величайший и достойнейший из философов древности, в атрибутах мудрости не нуждался, но рассматривается нашими современниками как один из столпов античной философии; более того, всем своим образом жизни он стремился показать, что человек может прожить весьма наполненную в умственном и духовном отношении жизнь, довольствуясь малым, самым скудным, как птичка, которая «не сеет и не пашет», а каждый день к вечеру сыта, как птичка, которая довольствуется зёрнышком (даже о самой мелкой своей твари не забывает Господь, а уж о человеке, о философе он разве забудет?)...
Другое дело — псевдофилософ, не имеющий мысленных ценностей за душой и пускающий пыль в глаза, не знающий более других, заурядных, и более других не разумеющий, не способный от природы и из-за отсутствия постоянных упражнений к мышлению, точно постигающему суть явлений, поднимающему дух до небес и зрящему в корень, псевдофилософ, корыстно ищущий благ от личины философа и стяжающий через умный вид богатства либо жадно питающий раздутое самомнение своё, тешащий себя, свою гордость безмерную причастностью к великому, к всеохватывающему, всепостигающему — к философии, доброй матушке всех наук... Такому псевдофилософу атрибуты крайне необходимы, поскольку в глазах людей не очень проницательных, да, наверное, и в его собственных близоруких глазах, атрибуты мудрости заменяют мудрость; иными словами, маска мудрости может некоторое время заменять, а точнее — подменять саму мудрость (не это ли одна из причин, почему лицедеев, подвизающихся на театральных подмостках, благородные люди не считают за достойных людей и равняют с шутами?).
Наш Охлобыстин, увы, был всего лишь псевдофилософ. Не отметила Природа волшебным прикосновением его чело. Очень также не хватало образования — это точно. Бог не одарил философическими способностями, щедро наделив, однако, по части обоняния, — наверное, на этом и выдохся Господь (с Ним это часто случается: даст красоту — недодаст ума; сделает умным — а к зеркалу хоть не подходи). А в иные моменты жизни так хотелось хоть чем-то отличаться от иных людей — серых, одинаковых, большей частью примитивных, — отличаться умом философическим, к примеру, отличаться мышлением глубоким и каким-нибудь необычным. Заметим попутно, иные стремятся выделиться какой-нибудь редкой национальностью или выискивают в предках сильную личность, оставившую в истории след; сонмы мошенников находят в себе «способности» к ясновидению и к лечению хвороб «чудодейственным» разведением рук, манипуляциями с хрустальным шаром, с «волшебной» палочкой, игральными картами и т.д. И, понятно, нуждался наш Охлобыстин в атрибутах. Вот — в черепе, в частности. Красование это под философа было вполне безобидным, так как герой наш принимал умный философический вид не перед кем-то, а перед самим собой, ну, может, ещё перед Катей иногда (а она его за годы совместной жизни во всяких видах перевидывала, и его заумный философический вид её нисколько не смущал), он перед самим собой умничал, и это как бы был один из верных способов его самоутверждения; оно и понятно, в служебной деятельности его, не вполне уважаемой в народе, самоутверждение являлось весьма важным моментом... Но это мы здесь всё так тщательно проясняем; Охлобыстин, человек в общем незатейливый, мог всего этого не понимать, а только правильно — в этом русле — чувствовать.
Господин Охлобыстин много лет лелеял мечту иметь человеческий череп на столе. И как-то случаем купил недорого череп у одного студента-медика. Не бутафорский какой-нибудь, не шекспировского Йорика череп, ваянный из гипса («тут были губы, что я целовал столь часто») — настоящий. Сидя вечерами у себя за письменным столом, взирая задумчиво и значительно на череп, на пустые глазницы, Охлобыстин чувствовал себя вблизи него очень живым, что радовало, а в иные трудные моменты жизни и утешало: страшнее смерти ничего нет; вот она смерть — покоится на столе, взирает со стола, он же, Охлобыстин, живой ещё пока, и все беды не беды вблизи черепа, и все трудности — лишь маета, выеденного яйца не стоящая; всё забудется, всё пройдёт, лишь бы смерть за ним не спешила... Кроме того, господин филёр, часами глядящий в лик смерти, привыкший уж к этому лику и со смертью уж ставший едва не на «ты», представлялся себе сам фигурой значительной, способной много в этом мире переменить — движением мысли, к примеру, мысли глубокой и оригинальной, мысли очень трезвой и точной, мысли, связующей эпохи и пространства, организующей людей, обеспечивающей явления, мысли, просветляющей или указующей кому-то путь.