Пожалуй, это были самые ласковые слова, сказанные им когда-либо матери. Странный характер: учился только для того, чтобы не огорчать мать, в бригаде был первым, чтобы матери приятно было, и под арестом у начальника милиции, зажав в кулак самолюбие и мальчишескую гордость, униженно плакал, упрашивая, чтобы не сообщали матери о его аресте. Как будто не было у него своей жизни, своих интересов. А с фронта пишет, что ни за что не умрет, что он должен дойти до Берлина…
Весной сорок четвертого года я очутилась на станции Беслан. Крыши зданий были сорваны, окна выбиты, повсюду торчали бездымные закопченные трубы и скрюченные рельсы.
Среди больших народов, насмерть дравшихся с врагом, не последней была и ты, любимая маленькая родина моя! Названия твоих деревень значились на больших стратегических картах. Твой Моздок знали и друзья и враги. Друзья с волнением следили за боями в районе города…
Я пропускала поезд за поездом, завидуя мужчинам, так ловко устраивающимся на крышах. Подошел санитарный: белые марлевые занавески на окнах, цветы, белоснежные халаты сестер.
— Какая станция, мать? — спросил меня юноша лет семнадцати с удивленными глазами цвета апрельского неба. Обе руки его были в гипсе. Он и сам был чем-то похож на этот яркий весенний день, то ли голубизной своих глаз, то ли волосами цвета подсолнуха. Я не успела ему ответить. Подошел высокий мужчина в белом халате.
— Я врач, — отрекомендовался он. — В нашем поезде едет ваш ученик. Он увидел вас в окно и просил позвать. Вам в какую сторону ехать?
Я сказала.
— Правда, в санитарном поезде не полагается посторонним. Но знаете, не могу ему отказать, он тяжелый.
Врач взял мой чемодан, и мы вошли в вагон. Потом он подал мне халат и повел в крайнее купе.
— Получай свою учительницу, — весело сказал мой спутник.
Владимир… Неужели это Владимир?
Голова густо забинтована, правая рука в гипсе, глаза кажутся огромными на исхудавшем лице. Он молча посмотрел на меня и протянул левую руку. Потом прошептал чуть слышно:
— Увидел Беслан — домой захотелось… маму повидать. Ведь она меня уже похоронила… Опять, наверное, плакала.
Он побледнел и закрыл глаза.
— Будешь нервничать — уведу учительницу, — строго сказал врач.
— Не буду, оставьте, — сказал Владимир, не открывая глаз.
Ночью, под мерный перестук колес он долго рассказывал мне о своем единоборстве с немецким сапером.
— У него лопатка, и у меня лопатка. Оба мы ползли к дереву, у которого стоял пулемет. Кто раньше до пулемета доберется, тот живым останется…
Он помолчал, видимо, подыскивал слова, чтобы ярче передать свои мысли, потом улыбнулся и сказал:
— Вот рассказывать не умею. Вы всегда меня ругали за короткие письменные работы… Ну, до пулемета, все-таки, я раньше добрался… А потом их пришло очень много, а я был один. Ну, я не жалел их, и они меня не жалели…
Он снова замолчал и закрыл глаза. Я боялась заговорить, мне показалось, что он заснул.
— Вы маму видели, когда она извещение получила? — вдруг тихо спросил он.
Я молча кивнула головой.
Он ждал.
— Нет, на этот раз твоя мама не плакала, — поняв его, сказал я.
— Не плакала? — удивился он, и знакомая озорная улыбка мелькнула в его глазах. Ему как будто стало легче, и он жадно стал расспрашивать о матери, о соседях, о колхозе, о своей бригаде.
— Война кончится, я вам много интересного расскажу… А какие колхозы мы построим, — мечтательно произнес он. — Ноги у меня здоровые, вот только рука… Но это ничего.
Мы расстались под утро.
— Увидимся после войны в твоей бригаде, — сказала я прощаясь.
Он просил меня написать матери о нашей встрече.
Кончилась война. Еще дымилась обожженная земля. На месте деревень лежали обугленные развалины. Но раны быстро затягивались. Наперекор всему буйно цвели сады. Из-под пепла вновь возрождалась жизнь.
Тихим июльским вечером я шла по родному селу. Столько незримых нитей связывает меня с этими местами! Как дорого все, как незабвенно… Безотрадное детство и старый отец, сгорбившийся над сохой… Колхоз, выросший на моих глазах, и пионерский отряд…
У моста через реку, разделявшую село, стояли двое мужчин. Один из них был председатель сельсовета — пожилой человек с длинными, свисающими, как у запорожца, усами. Тыча суковатой ореховой палкой в яму, образовавшуюся у моста, он строго говорил своему собеседнику: