Мать недоуменно повела плечами, думая возразить дочери, но лифт остановился, двери открылись, и дочь снова взяла мать за руку и повела ее по бархату ковра к себе в номер.
— Какой дом большой, как целое село, — робко прошептала мать, удивляясь тому, что дочь ее идет по этим нарядным широким коридорам привычно, будто родилась, росла и жила здесь.
В номере мать ходила с тихой опаской, будто боялась разбудить спящего ребенка. Загорелыми руками она погладила бархат гардин, провела ладонью по лакированному трельяжу и присела на край дивана.
— Ты сядь… Сядь, как следует, не стесняйся, — сказала дочь и легко передвинула маленькое тело матери в глубину дивана. Сняла с нее туфли и подала ей стакан шипящего нарзана.
— Отдыхай, — улыбнулась дочь и поправила седую прядь, выбившуюся из-под платка матери.
Не помнила мать, сколько она проспала, но, проснувшись, увидела, что дочь была не одна. Пожилая женщина с пушистой седой прической, в черном платье, сидела у рояля, перебирая клавиши. Зарифа стояла около нее. Мать не сразу узнала дочь. Черные косы ее были уложены на голове высокой короной. На ней было длинное белое платье, грудь и рукава которого унизаны маленькими серебряными звездами.
Пожилая женщина и дочь о чем-то говорили. Они то улыбались, то снова делались серьезными. Мать не могла понять ни одного слова. Говорили по-русски.
«О чем они говорят?» — подумала мать, не спуская с дочери восхищенных глаз. И непонятная ей самой, щемящая душу боль прошла по всему ее телу, и мать заплакала. Закрыла глаза и уткнула голову в подушку. Сквозь полузакрытые веки мать видела, что они продолжали о чем-то тихо беседовать… Она силилась понять из их разговора хоть одно слово, но не могла. Мать понимала когда-то детский лепет своей дочери. Нагибаясь над ее кроватью, она по дыханию определяла, здорова девочка или нет. Подростком Зарифа была молчалива и упряма, но в упорном молчании дочери все равно мать всегда отгадывала мысли ее, однако сейчас она не понимала ни одного слова из разговора двух женщин.
Вдруг седая женщина улыбнулась Зарифе, взяла ее голову и поцеловала в обе щеки. И мать увидела в глазах этой женщины ту необъяснимую теплоту и любовь, которую может увидеть только мать. Затаив дыхание, мать смотрела на них и думала:
«За что эта чужая женщина любит мою дочь? Что моя дочь могла ей сделать в жизни хорошего?»
Женщина снова подсела к роялю, взяла один аккорд, другой… Посмотрела на Зарифу, улыбнулась ей, кивнула головой.
Мать не смела пошевельнуться. Сердце ее забилось. Точно так же улыбалась и кивала головой мать когда-то давно, когда маленькими немощными ножками Зарифа впервые делала робкие детские шаги… Тогда мать, желая научить маленькое существо ходить, улыбалась ей, кивала головой, протягивая навстречу руки. Ребенок смеялся, делал несколько шагов и кидался в объятия матери…
Пожилая женщина снова улыбнулась, подняла правую руку, протянув ее Зарифе, кивнула ей головой, и обе засмеялись… Потом дочь ее стала совсем-совсем серьезной, взяла в руки маленький ажурный платочек, помяла его между пальцами, и, как показалось матери, лицо дочери чуть побледнело.
Седая женщина нагнулась к роялю. Белые ее руки вспорхнули над клавишами… Зарифа запела…
Дочь пела… Мать повернулась на правый бок и полузакрыла глаза. Снова она не понимала из песни дочери ни одного слова, только сердце матери билось сильнее. Песня будила в душе горестные воспоминания. Тоска в голосе дочери, печальный взгляд ее глаз, бледное ее лицо, казалось, говорили матери: «Смотри на меня, родная, смотри на меня, яснозвездную, это я потому сегодня такая, только потому, что пути к сегодняшним звездным дням политы слезами горючими, залиты алой кровью веков, исхожены вдоль и поперек той песней крылатой, что будила души, не давала им уснуть»…
Мать и дочь встретились глазами, но дочь продолжала петь. Руки седой женщины бегали по клавишам, мелькая белыми птицами, она немного откинулась на спинку стула и, чуть побледневшая, смотрела на Зарифу…
Высокая, тоненькая, с глазами, похожими на южную ночь, Зарифа пела арию Антониды… Ей была понятна печаль Антониды… В сорок втором году у нее на глазах был повешен фашистами старый отец, приютивший когда-то у себя во Владикавказе Кирова; отступая через Мамисонский перевал, отец вел под уздцы лошадь Кирова… В мерзлых снегах перевала он вел эту лошадь бережно и крепко, будто на спине этой лошади была судьба его родины, большая жизнь его детей…