В зеленоватом полумраке зрительного зала тепло и уютно. Приглушенный говор, шелест платьев. В первом ряду партера рядом со мной сидят старик в черкеске и старушка в шелковом платке с бахромой. По другую сторону от меня — юноша лет двадцати. На прислоненный к стулу костыль он бережно положил раненую ногу.
Третий звонок. Гаснет свет. Медленно, тяжело скользит бархатный занавес, открывая сцену. В зале наступает тишина. Опираясь на костыль, сосредоточенно подался вперед сосед справа. Упершись подбородком в сморщенную старушечью ладонь, застыла соседка слева. На сцене народный артист Тхапсаев.
Кем был бы он, если бы над его родиной не прошумели ветры Октября? Повторил бы судьбу отцов: тяжелый пот на чужой пашне и бессильная злоба…
А теперь, вот он, наш Отелло. В белом оскале зубов, в сдержанном порыве страсти протягивает он руки к Дездемоне.
Я смотрю на сцену, и воспоминания наплывают на меня. Это было давно, Тхапсаев умел тогда произносить, наверное, только слово «нана».
Жаркий летний день. Заброшенный амбар. Пахнет мышами. Посреди двора разостланы циновки, на них сушится пшеница. «Карауль, чтоб не поклевали куры, чтоб телята не разбросали», — наказывает мать и уходит на мельницу. Но разве усидишь?.. В амбаре за плотно прикрытой дверью репетируем «Двух сестер». В амбаре вместе с нами… мальчики, чужие, не родственники, значит, бывать им с нами нельзя. Упаси боже, узнают отцы! Такого преступления мальчикам не простят, поэтому они стоят поближе к двери, готовые удрать в любую минуту. И вдруг слышится крик матери: «Чтоб я увидела тебя мертвой… где ты? Смотри, что сделали телята с пшеницей…» Дверь амбара распахивается, и на пороге появляется мать. Она застывает, как в столбняке, в синих глазах — ужас, на щеках — пятна злости. «Зачем вы здесь? Что вы делате? Какому богу молитесь, безумные?..»
«Дездемона, голубка моя», — шепчет Отелло. Старушка-соседка, упершись локтями в колени и подавшись вперед, не сводит глаз со сцены.
Чья-то чужая мать. Морщинами щек, тусклым блеском глаз — как ты похожа на мою старенькую маму! Стоя когда-то в дверях амбара, она с гневом и страхом спрашивала меня: «Какому богу молитесь, безумные?»
Смотри, смотри, старенькая мама, хоть на закате дней своих познай настоящее счастье. Вот видишь: мы вышли из темных амбаров на сверкающие сцены. Ради того, чтобы увидеть сегодняшний день, стоило пройти через тысячи смертей, пережить обиды, горечь незаслуженных обвинений, злобный шепот недобрых соседей.
— Почему никто не подскажет, что она невинна? — волнуясь, шепчет моя соседка и тревожно оглядывает зал. В напряженном молчании зала слышится только прерывистый стон Отелло. И в тот момент, когда он душит Дездемону, я вижу слезы на морщинистых щеках моей соседки…
В вестибюле во время антракта в ровном гуле голосов и шелесте платьев ловлю обрывки фраз. «Из оперной студии…» «Наши студенты. Учатся в Москве, приехали на каникулы…» «Отдыхать поедешь в Цей?» «Нет, в Дзауком…»
Маленькая моя Осетия! Ты вошла в семью республик и, как равная, расцвела в большом хороводе под лучами солнца.
Снова звонок. И снова зеленоватый полумрак зала. На сцене отрывки из «Авхардты Хасана» — кусок страшного прошлого. Народная артистка Каргинова. Она в черном платье, пряди ранних седин выбиваются из-под платка. Сколько скорби в ее бледных сомкнутых губах! «На, возьми, — передает она сыну доспехи отца, — и если надежд моих не оправдаешь, струсишь в бою, не сын ты мне тогда… Знай, к этому дню растила тебя, в жертву готовила для мести святой… потому и прижимала к горячей груди, потому и молоком поила своим»…
О, святые слова матери! Недаром сказал Горький, что без матери нет ни поэта, ни героя. С какой неугасимой силой звучит ее голос! Сколько матерей повторяли эти слова, прижимая к своей груди сыновей в годы великой войны, в годы нашей немеркнущей славы. В подвигах этих лет потомки будут черпать отвагу и мужество… От берегов Сочи до ворот Берлина в шеренге знатных витязей сражались вы, верные сыны моего народа: Плиев на коне, Кочиев в рубке корабля, Кесаев под водой… В снегах России с пехотной лопаткой за спиной дрался, как лев, автоматчик Мильдзихов. Ни «Дикой дивизией» прошлого, ни трусостью настоящего никто не упрекнет тебя, моя Осетия! Ты выдержала проверку, и потому ты не обойдена любовью народа…
Зал гремит аплодисментами, скользит бархат занавеса. На сцене устало улыбается Отелло-Тхапсаев и прижимает цветы к лицу.
А на улице звездная ночь. Здравствуй, мой город! На площади перед театром — гранитный Ленин на пьедестале… Знакомый взлет его руки. У основания памятника — белые розы, фиалки.
И опять слышу я обрывки разговоров. «Домой едешь или остаешься в городе?» «Конечно, еду, кто утром коров подоит, детей накормит? Мне рано надо на ферму». Вглядываюсь: две женщины ждут трамвая. На них нет ни шляп, ни шелковых платьев. Это те простые мамы, по ситцевым платьям которых мы скучали, когда учились в больших городах. Мамы, которые в долгие зимние ночи вяжут нам варежки и носки. Это те простые мамы, чьи руки жнут хлеб, доят коров, ведут трактора, готовят обеды. Мы гордо называем их: «наши колхозницы».
Мы привыкли видеть большие многоэтажные дома, поезда под землей, висячие мосты в горах, зажатые в металл реки, электричество на горных вершинах, апельсины в снегах Омска, пшеницу в песках… А вот это разве не гордость — колхозница-осетинка в театре!.. Давай вспомним, как жила ты раньше: всегда в черном платье, волосы спрятаны под платком. Ты могла пойти только на похороны, да и то только под присмотром свекрови. Ты смотрела на улицу через щель в заборе, жизнь твоя умещалась на ладони. В город тебя везли лишь тогда, когда в смертных муках ты не могла разродиться… А сейчас ты рожаешь в снежной чистоте родильной палаты. Не знахарка, не ворожея сидит у измученного твоего тела. Как в теплом улье, весело живут твои дети в яслях и садах…
Два часа ночи. Брожу по сонному городу. Подходит милиционер, курносый, молоденький русский парень.
— Спать пора, гражданка, — говорит он.
Смеюсь, хвалю город и ночь.
— Вы впервые в нашем городе?
— Да.
— Тогда завтра непременно посмотрите наши парки, музеи. В нашем городе все красивое.
— Да, да, я первый раз в вашем городе…
И я смеюсь, смеюсь от радости. Мне нравится, что этот юноша называет мой город своим…
Ночь. Огни и звезды. Здравствуй, мой город! Здравствуй, молодость наша!..
Москва
«Товарищи пассажиры, подъезжаем к столице нашей Родины, Москве…» Много раз я слышала эти слова, но каждый раз по-новому переживаю их.
В купе нас четверо. Все — мои земляки, осетины.
За два дня пути мы успели сдружиться. Я узнала, что летчик из далекого горного аула Карца в 1941 году окончил с отличием летное училище, на фронт ушел младшим лейтенантом, а пришел с фронта подполковником. Сейчас он возвращается из отпуска.
Молодой человек в кожанке — из села Эльхотово. Он окончил Ленинградский горный институт и теперь едет в Свердловск, как он говорит, «поучиться искусству уральских горняков».
Третий спутник — прославленный звеньевой колхоза «Светоч», Герой Социалистического Труда.
— Я знал вашего отца, — говорит звеньевой, обращаясь к молодому инженеру, — он был близким другом Орджоникидзе. В ночь, когда отряд Шкуро подходил к Владикавказу, погиб ваш отец. Орджоникидзе тогда сказал слова, которые я запомнил на всю жизнь, — продолжал звеньевой. — Серго говорил, что мы будем жить в такое чудесное время, что сама смерть отступит перед нашим счастьем…
23
Печатается по тексту «Литературной газеты», на страницах которой очерк был опубликован 8 февраля 1951 года. Тематически связан с очерками «В моем городе» и «Наша дорога», публицистической статьей «Великое спасибо», рассказом «Две матери» и др.