И сейчас, припадая к пулемету, Атарбек снова вспомнил кисть руки с голубыми жилками. Захаркал пулемет горячим свинцом. Вразнобой трещали винтовки разных систем. За рекой, пронизывающе свистя, разорвался снаряд.
— Перелетел, — злорадно прошипел Атарбек, вставляя ленту в приемник.
Ветер свирепо сеял холод и человеческий стон; а за рекой, быстро перебегая черными точками, отряд белых приближался к аулу. Стрельба усиливалась. Синевой застилая горы, холодная ночь наступала быстро, как будто ничего не случилось.
— Лента кончилась, патронов почти нет, — выдохнул Атарбек и подумал: «Пулемет ломать. Нет, спрятать, не ломать».
— К ущелью, к чинаровой роще! — прокричал Атарбек и, казалось, тем же ответили горы…
Взрывая снег, кони неслись к знакомым тропам за рекой.
— Гаспар, Гаспар! — тревожно пробежало от всадника к всаднику.
— Прорвать цепь, растерзать собачьего сына! — не своим голосом кричал Атарбек, размыкая фиолетовые губы.
Серая тонконогая кабардинка, высоко задрав голову, несла его прямо к чинаровой роще. Лошадь остановилась, заржала, пулемет из рощи выщелкал две очереди и замолк. Лошадь слева от Атарбека резко мотнула головой, неловко подогнула передние ноги и, падая на правый бок, смяла под собой седока. Обветренный, грубый голос чуть слышно шептал:
— Гаспар, уйдет опять Гаспар.
Снова защелкал пулемет, кони в беспорядке метнулись влево, потом вправо, и за крошечным бугорком отряд на минуту затаил дыхание, а потом черная пасть рощи одного за другим поглотила всадников. Гортанные крики, обрывки русской речи слышны были далеко за аулом. Серая кабардинка круто остановилась — железный трензель сдавил ей рот. На миг остановилось и время…
— Гаспар, собачий сын, пил холопскую кровь, дай попробовать твоей голубой! — заглушая порыв ветра, закричал Атарбек и, отразив удар шашки, наскочил на вороного коня.
— Патронов тратить не надо, Гаспар, камней много… Казак-кубанец дорогу в ущелий без тебя не найдет! — прохрипел Атарбек, вытирая о подол черкески скользкий окровавленный кинжал…
Здесь, у дверей ущелья, оставил молодой партизанский отряд своих лучших бойцов. Ночью в волчьем становище при свете сосновой лучины Атарбек, подсчитывая отряд, не досчитался половины. Лошадь Мухара в ущелье пришла одна — не сберегли мальчика.
— Ну берегись же теперь, шакалья порода! — скрежеща зубами, промолвил Атарбек, и замолкли все…
В темноте, в знакомом становище фыркнули лошади; пахло овчинами, лежалым сеном, потом: спало шестьдесят душ. Не спал Атарбек. Пробила пуля, вместе с жизнью Мухара, и последнее сомнение в сердце его: офицер-осетин не лучше офицера-русского…
Каракулевая шуба
Деревня живописно раскинулась в долине, уползала на холмы. Бурная горная река делит ее пополам. Осенью и зимой река — мелкая, прозрачная, летом — многоводная.
На самом красивом месте крутого берега, утопая в густых фруктовых садах, высится двухэтажное кирпичное здание районной больницы. В опустевшем саду больницы тоскливо. Больница эвакуировалась, остались только несколько тяжело больных, повариха, конюх, молодая хирургическая сестра Зоя и пожилая фельдшерица Ольга Васильевна.
С пушистыми, белыми, как снег, волосами, Ольга Васильевна величественна. Она с гордостью носит на груди медаль «За трудовую доблесть», а во внутреннем кармане серого шерстяного платья — партийный билет.
Хирургическая сестра Зоя, красивая шатенка, в шутку называет Ольгу Васильевну «доктором» и услужливо ей подчиняется.
Октябрь. Густой молочный туман висит над холмами, над неснятыми полями кукурузы и картофеля.
С утра прекратилась канонада. Больные поворачивают головы, и в их безмолвно-вопрошающих лицах Ольга Васильевна читает тревогу. «Почему не стреляют? Почему тихо?»
Она и сама хотела бы задать этот вопрос, но кому?
— Спите, спите! — шепчет она.
Торопливо прошла по длинному коридору и толкнула дверь. В маленькой квадратной дежурке на белоснежном диване, свернувшись калачиком, спала Зоя. На скрип двери она подняла голову и прошептала:
— Немца-фашиста во сне видела… Совсем не страшный: глаза голубые, сам курчавый! Гвоздúки мне подарил. Взяла…
Она сладко зевнула, потянулась и, улыбаясь, продолжала:
— Как вы думаете, Ольга Васильевна, неужели они такие, как про них в газетах пишут?
— Они такие! — не спуская глаз с девушки, ответила фельдшерица.
— Такие, говорите? А что же вы тогда остались? Почему не бежали?
— Они такие, — повторила снова фельдшерица, — но я никогда не уйду от больных. Никогда. А вот ты должна была уйти. Тебе восемнадцать лет, и ты красива.
— Тем и лучше, — ответила Зоя. — Красива, значит, пожалеют, не убьют.
Ольга Васильевна удивленно глянула на нее.
— Глупая ты, Зоя. Говоришь — красива, молода, пожалеют, не убьют. Война жалости не знает, красоту не видит. Война — уродство, — закончила Ольга Васильевна, подошла к дивану и развернула большой сверток.
Черной, волнистой смолой рассыпался каракуль. Нафталиновые снежинки серебром отливали на лакированных завитушках меха. Она тряхнула шубу, и оранжевый атлас подкладки огнем сверкнул на фоне черного каракуля. На конце круглого шалевого воротника кокетливо прицепился крошечный букетик искусственных фиалок.
— Какая красивая! — воскликнула Зоя, вскочила с дивана, торопливо влезла в шубу и посмотрела в маленькое квадратное зеркальце, втиснутое в мрамор умывальника. — Какая приятная! Когда я буду такую носить?
— Будешь, ты доживешь, все у нас будет, успеешь.
— Где там успеешь, — возразила девушка. — Пока шубу заработаешь — седина пробьется.
Зоя продолжала вертеться у зеркального квадратика. Она то наглухо закрывала курчавым воротником шею, то откладывала воротник на плечи и, прищурив глаза, изумленно всматривалась в зеркало, будто не узнавала себя.
Потом порывисто скинула шубу, повесила на ширму и с нежностью, какой гладят головки маленьких детей, стала гладить спину каракулевой шубы.
— Небось, дорого вам шуба стала? — спросила Зоя, продолжая гладить каракуль.
— От матери осталась.
— Богатая, значит, у вас мать была, — перебила ее Зоя.
— Учительница музыки, а отец — военный врач, в империалистическую от немцев погиб. Немецкие империалисты мне кровники, понимаешь?..
— Понимаю, — ответила Зоя и глянула в бледное лицо Ольги Васильевны.
Ольге Васильевне показалось, что бьют в дно пустой бочки. Бьют долго, чем-то тяжелозвенящим. Когда она открыла глаза, то увидела испуганное лицо больничного дворника.
— Немцы! — прошептал старик и отступил в глубь комнаты.
Гулкие удары эхом отдавались в коридоре больницы. Больные столпились у дверей.
— В постель! Всем в постель! — прикрикнула Ольга Васильевна на них.
В это время в конце длинного коридора увидела немецкого офицера и трех солдат.
Ольга Васильевна молча смотрела на их черные фигуры.
Подойдя к ней вплотную, офицер уставился на нее холодными, бесцветными глазами. Его тонкие губы и синевато-розовый шрам на подбородке отталкивали.
Офицер улыбнулся, и Ольга Васильевна, не Понимая этой улыбки, недоуменно глянула назад и увидела Зою.
— Они не такие, как пишут про них в газетах. Видите? — сказала Зоя. Фельдшерица вздрогнула, отвернулась. Зоя улыбалась офицеру. Офицер отстранил Ольгу Васильевну и мимо нее, как мимо пустого места, вошел в палату.
Она рванулась за ним и встала впереди него. Офицер снова улыбнулся, обвел палату неподвижными глазами и резким голосом, на ломаном русском языке приказал:
— Пальной упрат, упрат!..
Ольга Васильевна приказала больным одеться и идти в кухню.
— Там тепло, — шепнула она и стала одевать тяжело больных.
3
Рассказ был написан в июне 1943 года в Баку. Затем переработан и опубликован в военной газете «На страже» (Полевая почта № 23691) в июле — августе 1943 года (№№ 94, 95, 97 и 100). Мы печатаем 1–5 эпизоды рассказа по авторизованной машинописи, хранящейся в литературном отделе Северо-Осетинского музея краеведения. Концовка рассказа (под рубрикой № 6) печатается по тексту газеты «На страже» от 11 августа 1943 года, № 100.
В газетном тексте начало рассказа дано в такой редакции:
«Август. Жаркие безветренные дни. Густая желтая пыль кутает сады, дороги, дома, людей.
Кругом зияющие пустотой амбары, кладовые, сараи. В безмолвной пустоте брошенных квартир — тоска и мятущаяся скорбь.
Нескончаемой цепью тянулись люди, табуны коней, стада коров, машины в узкие ворота Дигорского ущелья. Никогда еще это древнее ущелье не было свидетелем подобного зрелища.
Оставалось позади то дорогое, к чему привыкаем с колыбели: отчий дом, завод и школа; любовь и дружба; мечты и дела — все, без чего не жил из нас никто. В судорожной тоске сжимались сердца. Люди выбегали за околицы, заслоняли глаза от солнца, смотрели вслед уходящим и безмолвно, всем существом вопрошали: куда? зачем? как же мы?
Но серая вереница изо дня в день уходила глубже, в горы.
Потом наступила тишина, от которой болело в ушах.
Перед ущельем последнее село. Половина села живописно разбросалась в долине, другая уползала на холмы. Бурливая горная река делит село пополам. Летом река мелкая, прозрачная, весной бурливая, многоводная.
На самом красивом месте крутого берега…»