Выбрать главу

========== 1. Шутки судьбы и горький синеглазый Кай ==========

Первым, что — вернее, конечно, будет сказать кого — Ирвин увидел, едва переступив порог своего нового колледжа, куда его с небольшим запозданием приняли в конце дождящего сентября, была девушка.

Ну, или, если точнее, то, что он за девушку принял.

Девушка эта стояла в наполовину пустом холле к нему спиной, обтянутой строгой, хотя какой-то со всех сторон смятой, потрёпанной, поношенной белой рубашкой, и вроде бы на что-то под своими ногами сосредоточенно смотрела. Что в ней было такого уж особенного, чтобы останавливаться да начинать таращиться глупым онемевшим истуканом, создавая при этом живую толкающуюся пробку и не давая никому позади нормально пройти — он не знал, лица и вообще ничего, кроме спины, рубахи, чёрных джинсов и чёрных же волос, перекинутых вперёд, не видел, но стоять и таращиться — стоял и таращился.

Ещё чуть позже — понял, что уже не только таращится, но и вовсю пытается представить, какое бы у неё могло оказаться лицо.

Ещё спустя минуту или около того — стал ощутимо нервничать, сглатывать забегающий в рот страх и думать, на полном серьёзе, господи, думать, какую бы такую отыскать причину, чтобы решиться к ней подойти: как-никак, он был здесь впервые и неприятностей не хотел, а девушка могла оказаться не просто девушкой, а девушкой чьей-то.

Правда, в итоге ничего путного не придумав, решил положиться на удачу и подойти за так; сообразить, что сказать, можно было и при встрече, а упускать такого шанса не хотелось — к своим восемнадцати Ирвин не понаслышке знал, что такое затоптанная в землю по причине глупой трусости возможность.

Пропустишь однажды такую — и потом сколько угодно болтай в пустоту и о якобы «не судьбе», и о том, что так или иначе ничего бы не получилось, а погано да болезненно будет всё равно.

Подходя к ней, об кого-то спотыкаясь, извиняясь, улыбаясь дежурной — то есть немножечко спятившей и беспочвенно непонятно о чём смеющейся — улыбкой, краем сознания он отметил, что остальные, присутствующие внизу, притихли, чем дальше, тем пристальнее начиная за его продвижениями наблюдать. Это нервировало, улыбка растягивалась только шире, становясь совсем уж опасной и неприличной — откуда им тут всем было знать, что с Ирвином Вейссом с детства пошло что-то не так и чем сильнее он нервничал, тем шире да безумнее улыбался, — вокруг начал нарастать раздражающий окатывающий шепоток.

Девушка, как будто всего этого не замечая и не чувствуя накаляющейся в стакане бури моря с молоком, продолжала, всё так же не шевелясь, стоять к нему спиной.

— Извини… с тобой всё в порядке…?

Каким же это, интересно, надо было быть неизлечимым идиотом, чтобы, перенервничав до прошившей кости судороги, ненароком задуматься: а не муляж ли это перед ним и не подстроенная ли комедия вообще?

Хотя, с другой стороны, причины на подобные страхи право быть вполне себе имели: за последние шесть лет Ирвину пришлось сменить около шести же школ, и в некоторых из них ему устраивали настолько радушное «приветствие», что седые волосы можно было с лёгкостью списать на это, а вовсе не на пережитую в детстве, унёсшую слишком много драгоценного катастрофу. Чего стоил один тот проклятый октябрь, когда его заманили в пустой класс, швырнули через дверь лаборантской дымящую шашку с сочащимся отравляющим газом, заперли на скорую руку каждую крысиную лазейку, закупорили все скважины вымазанными в сере и заклеенными лейкопластырями спичками, а за окнами, куда кашляющий задыхающийся мальчишка инстинктивно рванулся, оскалил пасть ехидно щерящийся четвёртый зубасто-бетонный этаж.

Как он тогда откупоривал как назло заклеенные окна, налетал на стёкла, скрёб и разбивал вдребезги рамы, а после — перебирался через те и с ужасом таращился вниз, где успела собраться воодушевившаяся толпа, яростно размахивающая руками и что-то надрывно кричащая, Ирвин старался не вспоминать. Равно как и то, что сначала он по наивности подумал, будто там внизу его поддерживают и пытаются чем-то дельным помочь или кого-то позвать на помощь: нет, как прояснилось немногим позже, ни черта подобного эти идиоты не делали.

Стояли, скакали в больной разжигающейся агонии и вопили в три содранных смеющихся глотки:

— Эй ты, панк седой, давай, не дрейфь, прыгай!

Благо, что тогда к нему на выручку успел прийти тамошний директор: расшугал столпившуюся под дверью возню, принёс впаянный в стену на случай экстренного чёрного дня топорик, выломал тем дверь и, прикрываясь рукавом, метнулся к окну, откуда вытащил соскальзывающего мальчишку уже практически за шкирку, накрыл ему ладонью половину перепуганного лица и не отпускал до тех пор, пока не привёл к себе в кабинет.

Впоследствии туда оказался приглашён ничуть не менее напуганный школьный психолог, суетящаяся вокруг мертвенно бледная медсестра, кухарка с несколькими чашками крепкого успокоительного чая и списанным с обеда рабарбаровым пирогом, а ещё — опекуны несчастного Вейсса, которые приглашаться наотрез отказались и вообще сделали вид, будто ничего такого не слышали, а потому никуда, стало быть, не пойдут.

В класс после этого не получилось вернуться тоже: едва завидев его, все три десятка дружных чудовищ в налепленных на шкуру подростковых тряпках начинали в голос гоготать, тыкать пальцами, передразнивать то, как он там болтался за этим несчастным распахнутым окном. Психолог тогда сказала: «Ничего, это у них пройдёт, ты, главное, не обращай ни на что внимания, мужайся и держись».

Несколькими неделями позже выяснилось, что нет. Куда там. Ничего у них не прошло и проходить отнюдь не собиралось. В него стали исподтишка швыряться скомканными в шарики бумажками, колоть ручкой в спину или шею, драть за волосы, тыкаться между лопаток сигаретой, ставить подножки, загонять на задний двор всей угрожающей массой и играть в чёртов импровизированный воланчик — просто швыряли от одного к другому, не оставляя времени даже толком вдохнуть, а ребёнком Ирвин всегда был слабым: хилым, тощим, низкорослым, болезненным.

Спустя два с половиной месяца он, поняв, что его либо изведут замертво, либо придётся попытаться прижиться где-нибудь в другом месте, перевёлся в среднюю школу в соседнем районе и…

В самый первый же день в стылом горчащем ужасе понял, что снова нет. Ничего, будь оно всё неладно, не изменилось и не изменится, очевидно, до самого конца: никакого газа и дымных шашек там, конечно, не было — банально потому, что никто, кажется, не додумался, — зато волосы ему подпалили, рюкзак вместе со всем содержимым выбросили в окно, а после — в прибитую на улице помойку, на голову вылили стакан ошпарившего кипятка, поймали в туалете, засунули лицом в толчок и…

В общем, Ирвин на всю оставшуюся жизнь уяснил: в этих заведениях покоя не будет, и единственный выход — это как-то их пережить, сбежать пораньше в колледж, променяв на тот три последних старших класса, а после — устроиться куда-нибудь в тихое местечко на работу и больше никогда никого из них не знать.

Поэтому, беря в расчёт не самое светлое прошлое, нынешний страх был всецело оправдан, да и привлёкшая внимание девушка, даже услышав вопрос, так и не потрудилась повернуться или в его сторону хотя бы поглядеть…

И всё же, несмотря на это, парнишка осторожно, сам не зная, что на него нашло, почему бы просто не развернуться и не убраться отсюда подобру-поздорову, впервые за все свои восемнадцать лет кем-то вот так за глаза увлёкшись, взял, остановился у неразговорчивой девушки за спиной, протянул навстречу руку, ухватил ту пальцами за плечо…

И с грохотом взорвался, будто надутый гелием пёстрый воздушный шар, сразу от трёх обрушившихся да рванувших в поджилках вещей.

Во-первых, девушка, наверное, и впрямь его не слышала, потому что подскочила так резко и рвано, что до полусмерти напугала самого Ирвина. Дёрнулась, метнулась вперёд и к стенке, с запозданием обернулась, позволив увидеть, наконец, такие необходимые почему-то глаза — сумасшедше-синие и безумно-красивые — и вытянутое, остроскулое, удивительное лицо, вырезанное из английского сплина капельку заносчивой белой кости́.