Выбрать главу

Во-вторых, лицо это самое покрывалось кровью, как сентябрь — набухшими красными яблоками. Кровь стекала из разбитого носа, падала на поджатые губы и подрагивающий подбородок, путалась в длинных чёрных космах, доросших, кажется, до самой поясницы и спутанных хитрыми руками невидимой вязальщицы волшебных узлов. Капала, пугая, по шее, пряталась под воротником рубахи, пачкала прижатые к груди и к лицу тощие и тонкие бледные руки, страшно и молочно-рябиново резонировала с постоянно притягивающими к себе глазами, которые, если приглядеться получше, становились, приобнажаясь, беззащитно загнанными и по-животному дикими…

Ну а в-третьих, раз уж судьба и жизнь так любили над Ирвином Вейссом посмеяться, это, конечно же, оказалась вовсе никакая не девушка, а самый что ни на есть…

Парень.

Всё ещё поразительно красивый, поразительно притягивающий, поразительно непохожий ни на кого другого парень, и его глупое, седое, совершенно непригодное для этого мира, ничему не учащееся, давно ставшее само по себе сердце, ударившись с несколько десятков участившихся раз, вдруг, спокойно поняв и приняв этот маленький смешной секрет, нашептало на покорно согласившееся ухо, что это совсем, господи, не меняет дела:

Этот вот мальчишка, а не девчонка, пусть так, Ирвину…

До постыдной дрожи в коленках…

Нравился.

ڸ٥ﻻ ﻉ√٥ﺎ ٱ

Со дня той самой — первой и последней — встречи Ирвин так и не смог заставить себя прекратить думать о запавшем под сердце черногривом мальчишке.

Ещё чаще, вяло выключая кнопку дребезжащего будильника, теряясь в городе всеядных туманов, зубастых за́мков и набитых ржавыми гвоздями карманов, плутов, железных химер, хищных отравленных вишен и прочего потешного сброда, он пытался думать о том, что испытывать симпатию к мальчишкам, когда ты мальчишка сам — не то чтобы правильно, хоть и несколько непонятно, почему. Правда, никаких результатов эти размышления ожидаемо не приносили.

Тогда, закидывая в сумку книги, закупаясь в супермаркете, шнуруя ботинки, поправляя на голове бежевую беретку с козырьком, повязывая шарф, теряя перчатки и забираясь в рогатый транспорт, что нёс сквозь город по изведанным маршрутам и дышал нервирующим человечеством в лицо, комкая в кулаках воздух — заряженный, будто пистолет, — он пытался переключить рычаг и пораздумывать о том, почему, например, у него было заляпано кровью лицо, кто и почему его обидел, как он там теперь, и как, скажем, его могли бы звать.

На ум упрямо приходило только одно: Кай, но живых Каев Ирвин никогда не встречал и сильно сомневался, что когда-нибудь впредь повстречает.

Когда он приезжал на учёбу, то намеренно задерживался, проходил вдоль и поперёк весь нижний холл, заглядывал в раздевалку и совсем краешком глаза — к медсестре, тоже устроившейся на первом этаже, но мальчишки с чёрными волосами не находилось нигде.

Ирвин расстраивался, вздыхал, корчил сам себе отражённую в стекольных стенах кислую мину, пинал ногами чьи-то бумажные записки и банки из-под газировки, замечал в урне сигаретную пачку, ёжился, дёргался, натягивал на глаза капюшон кричащей красной толстовки и быстро взбирался по лестницам на этаж номер три — там обычно проходили почти все его занятия.

Мальчишка с этими упоительными синими глазами, становящимися с каждым днём только глубже и наполненнее, упрямо не уходил из головы даже на короткую освобождающую передышку.

Проучившись всего неделю с небольшим, Ирвин опять задался насквозь знакомым, вяло трепыхающимся в подкорке вопросом — зачем он, собственно, продолжал всем этим заниматься?

Учёба не приносила абсолютно никакого удовольствия или удовлетворения, время тоскливо проходило мимо, робко стучась в стекло золотыми солнечными плавниками, в носу щекотал запомнившийся свободный ветер, пропахший лёгкой облепиховой горчинкой, под сердцем зарождалось и гнездилось всё больше диких, бунтарских, но делающих самым счастливым на свете мыслей.

Например, во вторник Ирвину, сонно и лениво нависшему над несчастной мёртвой лягушкой, которую требовалось вскрыть скальпелем и на этих её дохлых внутренностях едва ли не сплясать дикий шаманий танец, подумалось, что завтра он мог бы просто бросить всё это и не прийти.

В среду он, конечно, всё-таки пришёл, опять вскрыл подсунутую под руку лягушку, накрутил на скальпель её кишки и смутно осознал, что это — дело монстров привычки, а для того, чтобы с привычкой справиться, нужен какой-нибудь — не всегда даже сильный, иногда совершенно абсурдный — стимул.

Ни в четверг, ни в пятницу стимула у него так и не нашлось, он нарисовал на выдранном тетрадном листе памятный портрет синеглазого мальчишки, после — скомкал и выбросил, потому что больно уж безобразно получилось. Ещё после, пожалев и решив, что такое напоминание всё лучше, чем никакое, вернулся к урне и вырыл оттуда то, что потерял, а пока там рылся — стал лёгким и желанным объектом для собравшихся рядом полукругом насмешек.

Стимулом это, конечно, не послужило, но ни в понедельник, ни во вторник, ни в среду он в этот чёртов колледж не пошёл, в четверг — явился лишь к третьей паре, забыв стереть с лица нарисовавшиеся кофейные усы, поэтому группа, разумеется, смеялась над ним снова. Впрочем, именно на этот раз это его не тронуло, сердце осталось бумажным и безразличным, за окнами воцарился тот самый дождь, который от стены и до обеда, и после первой отсиженной лекции, которую он всё равно не слушал, Вейсс зачем-то пошёл и поднялся на крышу…

Где и встретил, столкнувшись лбом в лоб, того самого потерянного мальчишку, чьи синие шариковые глаза столько времени прожигали у него в кармане дыру да пытались докопаться до скрытой под белыми костями правды.

Мальчишка этот спокойно стоял возле самого косяка, опирался локтями о бортик, безразлично и пространно глядел в протекающее серое небо, совсем как будто не замечая, что давным-давно промок до последней нитки, и, прикрывая ту трясущейся от холода ладонью, умудрялся выкуривать едва-едва чадящую сигарету, увидеть которую Ирвин почему-то ожидал меньше всего.

На появление кого-то ещё он никак не отреагировал — может, просто не услышал, а может, намеренно игнорировал, пусто и туманно наблюдая за тем, как сквозь пальцы просачивается тут же забитый дождём бесцветно-серый дым.

Ирвин, поначалу так и застывший там, в дверях, а потом решившийся, осмелившийся, поддавшийся шепчущемуся в голове шелесту воображаемых чешуекрылых, запихивая руку в карман и на всякий случай покрепче стискивая там дурацкий уродливый рисунок — не дай Небо он бы это увидел, — этому его безразличию остался даже благодарен: смотри безымянный Кай ему в лицо — он бы, скорее всего, развернулся и в ужасе бросился отсюда вон, а так вот…

Так, едва дыша и ступая как можно тише, осторожнее, пьяно громыхая сошедшим с ума сердцем, ощущающим себя запертым в старую музыкальную шкатулку со звонкими заводными лошадками и крохотной фаянсовой балеринкой, шёл к синеглазому навстречу, с колотящимися в висках механизмами уверяя себя, что всё тот всё-таки замечает и, получается…

Разрешает.

Уже когда он осмелел ровно настолько, чтобы идти к нему, почти не таясь, смущённо и нервно одёргивая себя за воротник рубашки, сбрасывая с плеча и оставляя на полу сумку — почему-то ему показалось, что с ней он выглядит совсем уж неприглядным непутёвым клоуном — и с налётом всепоглощающего летящего ужаса крутя в отказывающей голове первую строчку первого приветствия, должного что-то там решать и производить непонятный невпечатляющий вид, длинноволосый мальчишка вдруг резко дёрнулся, будто выпал из сна, поднял в его сторону голову. Пошарил, выглядя при этом так, точно видит неважно и наискосок, странно напоминающим творящуюся кругом погоду взглядом — таким же зябким, штормящим и одновременно влажным. Потерзал в пальцах свою сигарету, поперхнулся, чертыхнулся на угодившие прямо в лицо волосы, а после, так ничего и не сказав и даже не удостоив прямым, а не вот этим вот только-только задевающим глазным мазком, отвернулся обратно, оставшись стоять доводящим до бешеного сердцебиения, непонятно что думающим себе на уме истуканом.