Выбрать главу

«Зачем глаза, если видишь свет», — стал понимать Лаврентий слова Саввы.

Раз он наблюдал, как прилетевшие с небес вороны бросили вниз куски мяса, из которых восстал человек.

Я Адам, — сказал он, пока птицы вновь расклёвывали его тело, — после грехопадения меня обрекли на вечную казнь, каждый раз, когда меня собирают, рождается человек, когда расклёвывают — умирает.

Он врёт! — каркнул ворон, обнажая красный зев. — Берёт на себя чужие грехи, а у него своих предостаточно! Это Пилат.

Человек умирает не от этого, — подтвердил Савва, помешивая жёлудевую похлёбку. — На одну чашу кладут его радости, на другую — печали, он умирает, когда печали перевесят.

О себе Савва не рассказывал. Но был таким старым, что казалось, будто жил всегда. «Мир висит на волоске, тот волосок на лысине, а лысина в цирюльне, — бубнил он, как ворожея, спускаясь по вылизанному ветром крыльцу.

А бывало, поучал, упёршись слепыми глазами на огонь, пожиравший поленья.

Постятся, крестятся, церковь посещают… Только заповеди — для людей.

А что для Бога? — затаив дыхание, спрашивал Лаврентий.

У каждого — своё, — ворошил кочергой угли Савва. — Бог не соска — каждому в рот не сунешь.

Лаврентий видел, как от жара краснеют его руки, как, раскаляясь, железо сжигает мясо, обнажая жёлтые кости.

— Каждый сам себе крест, — продолжал Савва. — Один царь проснулся раз в хорошем настроении. «Чью преступную голову мне сегодня сохранить?» — вызвал он министра. «Свою», — ответил тот, закалывая его кинжалом. Царь думал, что распоряжается чужими головами, а оказалось, не волен над своей! — Савва на минуту умолк и, выставив палец, едва не проткнул Лаврентия. — Ему и царство было дано, чтобы узреть через него собственное ничтожество, а он не понял.

И тут Лаврентий очнулся от сна, который выучил уже наизусть. Была ночь, и луна, как узник, припадала к решётке. Он валялся, привязанный к кровати, и выл от одиночества.

Однажды утром о. Евлампий обнаружил свои руки, которые ему вечером сложили под изголовье, у себя на груди. Это было чудом. Он стал горячо молиться, благодаря Господа, что избавил его от неподвижности. И в этот момент понял, что умер. Его глаза прикрывали медяки, он лежал посреди пустой церкви, в холодном, грубо струганном гробу, а в гнезде из пальцев трепетала свеча.

После смерти о. Евлампия на Лаврентия смотрели с состраданием и отвращением, как смотрят на раздавленную мышь. Пригоняя стадо, он возвращался туда, где у него никого не было. В окрестных деревнях его считали умалишённым — он слышал голоса и разговаривал сам с собой. Бродя с выпученными, как у лягушки, глазами, он стучал посохом, и его громкий, отрывистый лай далеко разносился в ночной тишине. Встречу с ним считали дурной приметой, боясь сглаза, ему, как прокажённому, повесили на шею колокольчик. «Савва, Савва! — присев на корточки посреди дороги, причитал он, обнимая колени. — Зачем ты оставил меня?»

Дни по-прежнему вили верёвки из времени, заставляя добывать хлеб в поте лица. Крестьяне хлебали щи, плели лапти и, зевая, крестили рты. На престоле уже сидел Николай, а в Домокеевку княгиня прислала нового приказчика. Герр Краузе, швабский немец, был скуп и немногословен. «Нужно много арбайтен», — вздыхал он, видя покосившиеся заборы и разорённые нивы. Его интересовали только налоги и подати, он был вдовцом и мечтал, скопив денег, вернуться на родину. В России герр Краузе чувствовал себя, как подсолнух среди сорняков — и важничал, и боялся. А чужбину терпел ради маленькой дочери, которой, ох, как скоро, понадобится приданное! Герр Краузе разбирался в горном деле, и его таланты пригодились, когда в оврагах за Домокеевскими холмами нашли уголь. Стали рыть шахты, вместо вил и кос деревенским раздали кирки и лопаты, ибо приказчик твёрдо решил поправить хозяйство за счёт богатых копей. Немец расхаживал между вывороченных куч, засучив рукава, покрикивал, грозя узловатыми кулаками. Он был кряжист, страдал отложением солей, и его суставы хрустели за версту.

Остроглаз узнал в нём человека, которого расклёвывали вороны.