Рослов никого не видел, кроме похожего на бирманского Будду Смайли, и ничего не слышал, кроме его обезличенного однотонного голоса. Он торопился. Сотни вопросов он мог бы задать этому все еще неведомому Некто из космоса, но спрашивал первое, что подвертывалось на язык. Мысль зацепило словечко «космическая» память.
— Как это понимать? Не ограниченное пределами земной биосферы?
— Не знаю. Может быть, пространственно ее объем ограничен пределами острова.
— Но почему космическая?
— Я не дитя земного разума.
— Ты же связан с ним.
— Нет.
— И не было связи со времени твоего прибытия на Землю?
— Я не знаю времени моего прибытия на Землю. Может быть, прошли тысячелетия, прежде чем я стал принимать информацию.
— Тысячелетия до, тысячелетия после. Разве не напрашивается вывод, что создавшая тебя цивилизация не знает о твоем существовании? Или даже о твоем прибытии на Землю. Или ее вообще уже нет, этой цивилизации? Гаснут звезды, умирают планеты, гибнут народы, — повторил Рослов подсказанное Яной. — Ты знаешь, конечно, античную легенду о Сизифе? Кому же нужен твой труд?
— Рослов, рано! — крикнул Мак-Кэрри, но Смайлинс-Смайли тотчас же деревянно откликнулся:
— Все, что предвосхищаете вы оба, возможно. Любой контакт умножает информацию.
— Даже такой? — не утерпел Рослов: его уже увлекала полемика.
— Даже такой, — повторил Смайли-не-Смайли. — Вы спрашиваете — я отвечаю. Потом вы обсуждаете услышанное. Высказываетесь, спорите. Что-то предлагаете, что-то предполагаете. А наиболее стабильное я отбираю для себя.
— Почему стабильное?
— То, что остается, не рассеивается, приумножает знание. След мысли в движении Разума… — Что-то всхлипнуло в горле Смайли-не-Смайли и вырвалось криком: — Пить! Один глоток, или я сдохну!
И оживший бронзовый божок потянулся к жестянке с пивом.
— Что вы чувствовали, Смайли? — спросил доктор Керн.
— Что может чувствовать телефонная трубка? — огрызнулся Смайли. — В нее говорят — и она говорит.
— Все-таки интересно, как проходят передачи. Телепатия или гипноз? — Керн вопросительно взглянул на Мак-Кэрри.
— Черный ящик, — усмехнулся тот, — классический черный ящик.
Барнс не выдержал. Он тоже был профессором и не хотел уступать догадки другим. Но догадок не было.
— Я представляю науку, в которой уже давно нет чудес, — сказал он. — Все открыто — все моря, проливы, горы и острова. Даже в недра действующих вулканов уже спускаются с кинокамерой. А здесь, в каких-нибудь ста милях от модного курорта, его отелей, баров, клубов и казино, поистине библейское чудо. Я не могу понять этого, моя логика его не приемлет.
— Логика! — пренебрежительно отмахнулся Рослов. — Ваша евклидовская логика. Приемлет ли она пересечение параллельных? Или четырехмерный куб? А модель его, между прочим, показывают на лекциях по высшей математике. Моя логика давно уже спасовала перед Невидимкой, а я не на Евклиде воспитан.
— Кстати, где же он? — спросил Барнс.
— Отдыхает.
— Каким образом?
— Как мы с вами перед лекциями. Мы заправляемся ветчиной, а он, допустим, электроэнергией. Как транзисторные приемники на аккумуляторах. Подзаряжается, — засмеялся Рослов.
И провалился в Ничто.
11. РОЖДЕНИЕ СЕЛЕСТЫ
Не было ни острова, ни моря, ни солнца. Слепой с детства не знает темноты, для него это естественное состояние мира, в каком он живет и умирает. В таком состоянии пребывал и Рослов — в незримости, беззвучности, неподвижности и нечувствительности ко всему окружающему. Вовне был большой, но не безграничный мир, неощутимый, но не пустой. Так, если б звезда могла мыслить, она представляла бы Вселенную — мириады звезд, больших и малых, скоплений и одиночек где-нибудь на окраинах разбегающихся и сближающихся галактик, звезд вспыхивающих и угасающих, сверхновых и мертвых, уже не излучающих ни искорки света. И если б мыслящая звезда могла собрать весь этот свет, процедить, отсеять, закодировать в каких-нибудь гиперонных формах и сложить в своих невидимых бездонных хранилищах, такой звездой мог бы считать себя Рослов. Вовне его жила земная вселенная, скопления человеческих галактик, в которых каждый человек-звезда излучал свет мысли, и этот свет Рослов собирал и хранил в неведомых даже для него глубинах своей необъятной памяти. Знание многих тысячелетий, закодированное в сверхплотном состоянии, таилось в ней, но Рослов не ощущал ни его объема, ни тяжести, ни богатства. Он только знал, что может в любую минуту извлечь частицу этого богатства, будь то знание халдейской жреческой касты, античных философов или современной университетской профессуры. Он ничего не желал, не ждал и не предвидел. Но что-то владело им, как программа электронной машины, которую он сам же изменял в зависимости от новых условий. Сейчас новым было присутствие на острове новых людей. Нужно было отвечать на их вопросы и, отвечая, воспринимать реакции, связуя и преобразовывая их в кирпичики своего гигантского информационного здания.
— Я жду, — сказал Рослов.
Он уже давно знал, что значит видеть, слышать и говорить. Не раз видел и солнце в синьке неба, и такую же синь океана, и набегавшую на белый скат рифа волну, и пену на волнах, и хрустальную бухточку над обрывом. Сейчас он видел все это из голубой палатки глазами бородача в кремовых шортах и говорил его голосом, не мысленно, а в правильном чередовании звуков, только глухо и однотонно, потому что не мог расцветить речь присущими ей интонациями. И его слушали затаив дыхание разные люди с разными объемом и качеством информации. Но двусторонний контакт открывал ее новую фазу: отбор накопленного разумом переходил в прямое общение с разумом.
Оно и сейчас началось с очередного вопроса.
— Почему тебя заинтересовал миф о Христе? — спросил Шпагин.
— По ассоциации. Я прочел твои мысли об антиисторичности Христа, о вашем разговоре у губернатора и о встрече с полицейским, которому я показал миф о Голгофе. Я тоже прочел его сомнения в истинности четырех евангелий и дал возможность убедиться ему в своей правоте.
— Зачем? Зачем тебе и нам разговор об антиисторичности мифа, созданного жреческой олигархией христианства?
— Я связал цепочку ассоциаций с ложностью самой христианской идеи. Вся информация о христианстве — это хаос споров, противоречий, мифов и ересей. Если бы люди могли коснуться хоть краешка исторической правды, христианство не дожило бы даже до Ренессанса.
— Значит, историческая правда, как фактор антирелигиозной пропаганды? Она нужна людям, а не тебе.
— Историческая правда нашла оптимальный вариант в правде зрительных образов. Для этого мне понадобились человеческие глаза.
— А если зрительный образ — ложь? — вмешалась Янина. — Если он творчески фальсифицирован? В действительности не было ни псевдо-Рослова, ни нашего разговора в баре, ни моего вымышленного предательства, ни ложных терзаний совести.
— Я не создал модель предательства и модель терзаний. Вероятностный вариант предательства мне подсказал Мак-Кэрри, его рассказ об охоте за неопубликованной рукописью. Кстати, рассказывал он это в том же нью-йоркском баре, который я извлек из твоей памяти. А псевдо-Рослов мне понадобился лишь для убедительности модели.