Выбрать главу

Гнев и отчаяние, испытанные Адольфом Гитлером, овладели всеми, когда стали известны условия Версальского договора. Согласно статье 231 Германии вменялся в вину военный ущерб, который она нанесла как агрессор. Ей пришлось не только выплачивать репарации и столкнуться с унизительным отказом в приеме в Лигу Наций, но и потерять исконно немецкие земли вопреки декларированному праву народов на самоопределение. В том же праве было отказано и австрийцам, которые после распада Габсбургской империи попросили о присоединении к рейху.

Большинство общественности кипело возмущением в адрес «ноябрьских преступников», т. е. подписавших Версальский договор христианских и социал-демократов, которых и так уже подозревали в том, что своей революционной агитацией они наносят армии предательский удар в спину. Безусловно, этот миф был создан в какой-то степени не без участия самих подписантов, упорно критиковавших политическое и военное руководство. Но прежде всего он исходил от верховного командования, которое сразу же после провала наступления в июле 1918 г. стало настаивать, чтобы канцлер Максимилиан Баденский подписал перемирие, прежде чем противник вторгнется в пределы страны{3}. По сути, вера в существование внутреннего врага сложилась во время войны, изначальный смысл которой постепенно почти забылся из-за яростного противостояния пацифистов и националистов. Последние, а еще в большей степени бойцы добровольческих корпусов, у которых отняли их победу над большевиками в Прибалтике, пережили сильное потрясение. Не меньшее потрясение испытали все, кто не понимал, почему их страна согласилась признать себя побежденной. Во многих отношениях война была, конечно, окончена. Но в головах людей она все равно продолжалась{4}.

Неприятие Версальского мира — иностранного «диктата», осуждение «ноябрьских предателей» сопровождалось отторжением демократического режима, привезенного в Веймар в обозе победителей. Демократия рассматривалась как «мальчик на побегушках у держав-победительниц». В одном только Мюнхене, где демобилизованный капрал Адольф Гитлер вновь встретился с товарищами по окопам, насчитывалось около пяти десятков общественных объединений, которые по пивным активно обсуждали сложившуюся ситуацию и вовсю клеймили виновников поражения, стыдя их за предательство.

Но это еще не все.

Пока шла война, жизнь в Германии текла по-прежнему. Военные действия разворачивались за пределами немецкой территории, и только с приходом Ноябрьской революции 1918 г. вооруженные стычки и забастовки внезапно прервали повседневный, обычный ритм жизни — повсюду воцарился хаос{5}. После восстания вдохновленных российским Октябрем спартаковцев, которое объединенными усилиями подавили социал-демократы и армия, за улицу, это новое поле битвы, начали борьбу добровольческие корпуса и вооруженные формирования политических организаций. Германия превратилась в «сумасшедший дом». «Страну трясет, — писал Гитлер. — Если бы житель Луны спустился на землю, то просто не узнал бы Германию. Он сказал бы: неужели это прежняя Германия?»

Для него, как и для всех остальных участников праворадикальных группировок, состоявших на тот момент из демобилизованных военных и членов былых политических партий, от которых остались одни осколки, вина за все происходящее лежала на тех разлагающих силах, что именовались марксистскими партиями и чья политическая риторика приводила его в бешенство еще до начала войны. «Они отрицали и отбрасывали все: нацию — выдумку капиталистического класса, понятие родины — инструмент буржуазии, созданный для эксплуатации рабочего класса, верховенство закона — способ подавления пролетариата, школу — призванную растить рабов, религию — средство лишить людей сил, мораль — основу глупого долготерпения, годного лишь для баранов, и т. д. Не осталось ничего чистого и святого, что они не изваляли бы в грязи!» («Майн кампф»){6}.

В качестве разлагающих элементов, постоянно настроенных критически, он обличал также иностранцев, чужаков, которые еще в Вене «загрязняли чистоту немецкой расы». «Конгломерат рас, находившийся там, этническая смесь чехов, поляков, венгров, русинов, сербов, хорватов и пр., казался мне отвратительным. Не говоря уж о бацилле, разрушающей человечество, — евреях и снова евреях»{7}.

Потому-то, по его признанию, он и покинул Вену. Этот город вообще ассоциировался в его жизни с постоянными поражениями и неудачами. Там он два раза проваливался на вступительных экзаменах в Высшую школу изобразительных искусств. Там познал лишения, постигшие его как непризнанного художника, и вынужден был продавать свои акварельные рисунки, выдавая их за почтовые открытки. В Мюнхене, где Адольф продолжил свое прозябание, он мог, по крайней мере, дышать «чисто немецким воздухом» и в 1914 г. завербовался в баварскую армию{8}.