Выбрать главу

– Mannaggia! – выругался Антонио, увидав меж сучащих младенческих ножек розовенькую вагину. Схватил ружье, выскочил за дверь. Дом содрогнулся от двух залпов, выпущенных один за другим, с минимальным промежутком. Розина и сестра Летиция, обмывавшие ребенка, переглянулись.

– Может, ему все равно, мальчик это или девочка? – оптимистично предположила сестра Летиция.

Девочка родилась совершенно лысенькая.

– Клоп, как есть клоп, – заключил Антонио, поостывши в октябрьской ночи́.

– Стыдись, Тоннон! – воскликнула Розина.

– Не клоп, а козявочка, – поправила Ассунта. Она очень устала – ребенок был крупный. – Моя козявочка-букашечка. Muscarella mia.

Предполагалось назвать ребенка Джузеппе, в честь отца Антонио. Поскольку имя явно не годилось, Ассунта с надеждой произнесла:

– Пусть она будет Марией, как моя мама!

– Нет! – рявкнул Антонио. В ту минуту он бы на любое предложение ответил отказом. – Назовем ее Кончеттиной – в честь моей бабки с материнской стороны.

Ассунта слишком измучилась, чтобы спорить.

Стелла была старше сестры на год и десять месяцев; в раннем детстве это означало вечное отставание Кончеттины.

Поначалу Стелле не нравилось такое положение вещей, что вполне естественно: старшему брату или сестре всегда досадно подстраиваться под младшего, несмышленого и плаксивого, переключающего на себя внимание взрослых именно по причине своей дурацкой беспомощности. Ревность братьев и сестер есть древнейший тип человеческих взаимоотношений – разумеется, после супружеских связей; прочтите хоть Книгу Бытия.

Ревность также есть самая опасная эмоция; ее остерегаются, от нее пытаются защититься всеми способами. Ассунта отлично знала, сколь страшен сглаз, и пресекала любые ростки зависти и ревности, какие только могла заметить в дочерях.

– Следи за Четтиной, береги ее, – наставляла она Стеллу. – Четтина еще маленькая, а ты – большая, умная. Четтине нужны твои помощь и защита.

– Кончеттина muscarella, – говорила Стелла.

– Верно, доченька. Четтина – наша козявочка-букашечка.

И Стеллиной ручкой гладила головку младенца, к тому времени уже покрытую черным пухом.

– Моя козявочка-букашечка, – уточняла Стелла.

– Конечно, твоя, – смеялась Ассунта. – Помни же: ты должна всегда, всегда заботиться о Четтине.

В феврале 1922-го Антонио, по обыкновению обрюхатив Ассунту, снова отбыл за океан. На сей раз Ассунта родила мальчика, который получил имя Джузеппе. Антонио, по-видимому разочаровавшийся в идее отцовства, домой по такому случаю не припожаловал. Он не озаботился даже отправить семье деньги или хоть письмецо, из коего жена узнала бы, что муж ее не свалился в канаву и не сломал себе хребет. Двадцатитрехлетняя Ассунта с тремя малышами на руках ежедневно повторяла уроки военного времени – иными словами, совершенствовалась в изобретательности. Короче – выживала.

Так шли годы. Ассунта заботилась о троих живых детях и молилась за умершую дочь. Латала одежки, стирала пеленки; кормила детей хлебом, который пекла из муки, которую молола из пшеницы, которую сама же и растила на клочке земли. Засаливала овощи, сушила бобы, запасала, будто суслик, каждую малость, чтобы дети не голодали даже в самое скудное предвесеннее время. В горах она собирала хворост, таскала его домой. Так и вижу Ассунту: на голове колышется охапка сухих веток, перевязанных льняной тряпкой; на груди, тоже в тряпке, подвешен младенец Джузеппе, Стелла вцепилась в левую руку, Четтина – в правую. Ассунта выкорчевывала камни в огороде; копала; обихаживала плодовые деревья; ходила к колодцу по пять, а то и по десять раз на день, чтобы была вода для стряпни и стирки.

Вот он, побочный эффект эмиграции: это социальное явление совершенно нивелирует авторитет отца семейства. И впрямь, на что Ассунте – да и любой другой женщине – муж, если все, буквально все она делает сама?

Одно из самых ранних воспоминаний Стеллы Фортуны Второй связано с днем, когда она едва не умерла в первый раз. Я говорю о баклажановой атаке. Для большинства людей третий-четвертый годы жизни – это неполный набор эпизодов, смутных, расплывчатых, словно контуры на картинах импрессионистов; это не законченные сцены, а какие-то обрывки, не диалоги, а отдельные слова. У Стеллы все иначе. К ней осознание себя пришло не в виде клочков некоей ментальной кинопленки, а в виде целого «фильма»; вдобавок оно пришло поздновато – в четыре с половиной года. Сознание возвращалось к ней в темной комнате, пропитанной сладко-гнилостным запахом мяты и жгучей болью.