Когда примчался назад, его трясло, колотило всего. Он беспрерывно дергался, подскакивал на месте. Как неврологический больной. Как целая секта сектантов. Но даже в таком состоянии совал и совал багром меж прутьев. Совал в живую плоть животного.
– А-а-а-а-а-а-а-а! – тонул его голосишко в страшных рыках бьющейся в клетке тигрицы…
Два сторожа – один сторож кафе, другой – самого парка… прервали мирный разговор в беседке, замерев со стаканами в руках… Рыки от зверинца накатывали волнами. Не прекращались. Один страшней другого… Что же там происходит?
– Пойти, позвонить, что ли, к ним? – вслух подумал сторож парка. На что сторож кафе ответил, что не надо, ни к чему. Сами разберутся… Зверь. Лев или тигр… Находит на них… Вон какое полнолуние…
Смотрели на лунный свет, который буквально висел на листьях дуба. Дуб от этого казался большой люстрой в блёстком хрустале…
Часов в одиннадцать Лёжепёков услышал за дверью шаги. Вскинулся в темноте на топчане. «Кто там?! Кто идет?!»
– Это я! Не пугайся! – чёрно ввалил в сторожку Ратов. – Где ты там? – Судорожными ледяными руками нащупал руку старика, сунул в неё бутылку: – Опохмелись. Как раз для тебя осталось…
– Да свет включи! – забеспокоился старик. – Куда ты? – Но Ратов уже исчез за раскрытой дверью. Как и не было его. Странно. Лёжепёков надолго запрокинулся. Заботливый Альберт. Не мало оставил. Надо идти ворота за ним закрыть… Однако сидел, прислушивался. И вроде бы пришёл в себя, опохмелился, а душе было почему-то нехорошо… В раскрытой двери лунный свет дрожал как сатана…
В то солнечное утро всё в зверинце началось как обычно. После летучки все уже разошлись по своим делам. (В том числе и Ратов! С метлой! Безумный Ратов!) Возле клеток Стоя что-то говорила Никифорову. Тот смотрел себе под ноги, внимательно слушал. Красивейшие волосы его – как остановившиеся на голове волны. Временами забывая слова на губах, женщина невольно обвевала их своим дыханием. Как курила фимиам. Маленький Акрамов рядом начинал волноваться – его голову украшали кудряшки. Всего лишь чёрненькие, уже размазавшиеся на темени кудряшки… Никакого сравнения с волнами!..
Неожиданно прибежал Парасюк. От волнения – опять как усеянный фаршем. Показывал на клетку Королевы, что-то быстро говорил… Все трое бросились за ним.
Из одного конца клетки к другому тигрица продвигалась медленно, вяло. Точно забывала дорогу, точно не знала куда идти. Когда повернула обратно – все ахнули: весь левый бок её был в ранах. Точно в рыжих больших подсыхающих цветках. Кожа огромного животного от боли свисла жутким каким-то занавесом… Тигрица поворачивалась – и всё исчезало. Новый поворот – и опять точно медленно протаскивали перед всеми этот растерзанный везущийся занавес… По опилкам везде было насеяно кровью… Люди возле клетки онемели…
Откуда-то появились испуганные Рыбин и Лёжепёков. Никогда вместе не ходившие. Лёжепёков как увидел порванный бок тигрицы… зажмурился, заплакал. «Говори, собака!» – схватил его за грудки Парасюк. Рыбин тут же начал подпинывать Лёжепёкова сзади в жопку: говори, говнорой! Говори!..
Ратов увидел. Скинул халат, быстро покондыбал к выходу из зверинца. В подскочку побежал… Но его догнали…
Били Ратова Парасюк, Никифоров и сильный старикан Рыбин. Ратов летал как лоскут. Как лоскутина. Будто улей на палке, улетал вместе с ним ортопедический ботинок.
Опоздавший Пожалустин нёсся с подтоварником в руках. Нёсся убивать. «Бабочки летают, птицы забуздыривают! Рашид Зиятович!»
Акрамов похолодел, бросился отнимать, спасать, но от сильного удара локтем в лицо сразу ослеп, откинулся, умываясь кровью. Раскачивался возле клетки с перепуганным дикобразом, обливая его кровью, зажимался ладонями. Татьяна Стоя бегала, совалась к нему с полотенцем. Как секундант на ринге. Но он отстранял её, не брал ничего. Точно сам хотел прийти в себя, сам наконец-то прозреть. И уже помимо его воли, как в мутном водоеме, всё судорожно пляшущее осьминожье из ног и кулаков само утаскивалось к выходу, к горловине его («музыка чукчей! народная музыка чукчей!»), – там всосалось, исчезло…
Запечный таракан уже не играет на шарманке
1
После смерти жены – пил. Пьянством проталкивал дни, недели. По утрам, ощупывая вылезшую щетину, удивлялся её жёсткости. Вяло разводил мыло, брился. Потом снова сдёргивал день, как сдёргивают вместе шторы, до следующего утра, до следующего ощупывания колючего подбородка. Иногда говорил в пивной, отпивая из кружки: «Когда пьёшь – борода сильнее растёт. Раз в пять быстрее, чем у трезвого». Через час-полтора сползал под мраморный столик и висел там, обняв железную корзину прутьев. Селиванов поднимал его с пола, волок домой.