Через три дня, вечером, он уже шёл где-то за Москвой, по просёлку, среди колосящегося поля. Отчаянно, как-то рукопашно, размахивал над головой руками. Точно кричал кому-то: стой! сто-о-ой! Потом пел. Пел гимны, псалмы. Которые до этого никогда не знал. Ни слов их, ни мелодий. Наполнял грудь воздухом широко, вдыхая весь воздух с поля. Волнисто, плавно колыхался по просёлку с гимном или псалмом. Разом умолкал, продолжая идти, что-то остро ища на дороге. Большие подорожники были раскиданы по земле. Словно раскатанные трупы чертей. Зелёные. Трупы-камзолы. Трупы-лапсердаки. Перескакивал через них, перескакивал. Снова яростно размахивал руками. Или, мельтеша ножками и растопырив руки, начинал разгоняться по дороге детским самолётиком. Из стороны в сторону пылил, из стороны в сторону. Всё дальше и дальше. Становясь всё меньше и меньше на дороге, всё пылил самолётиком к закату. Сам закат был как чей-то подельник. Как приподнявшийся, весь в крови, убийца. И человечек всё бежал и бежал к нему, не останавливаясь.
Грузок, кто такие Горка и Липка?
1. Туголуков
На всех фотографиях выражение лица его было деятельным. Он, как киноартист, не замечал камеры. Потому что вот прямо сейчас он кого-то поучает. (Кого он поучает, мы не видим: тот за кадром.) Может быть, отца. Или мать. Может быть, подругу. Может быть, товарища. Или нетерпеливо выслушивает их же, строго сдвинув брови. Чтобы тут же, едва они закончат оправдываться – вновь командовать, наставлять.
Даже снятый с коллективами – в 5-м ли «Б» классе школы им. Макаренко, в Артеке ли среди многорядных пионеров с красными галстуками, как будто с бумажными дутыми мельницами на груди… в студенческой ли высвеченной компании среди полупьяных доверчивых однокурсников и неустанно хомутающих их однокурсниц, которые вот только на секунду прервались хомутать, чтобы обернуться к фотоаппарату – даже тут он умудрялся не смотреть в объектив, непонятно кого поучал.
Этого не происходило, когда он снимался на документы. Волей-неволей тут приходилось смотреть в объектив. Смотреть несколько небрежно. Слегка надменно. Свысока. По-государственному устало. Словно прервав совещание в министерстве. Или в горкоме партии. Как будто откинувшись рукой на спинку кресла. В своём громадном кабинете.
Правда, когда его снимали для Доски почёта, – получались не очень хорошо: его будто усаживали к фотоаппарату очень близко. Вплотную. И – как хочешь! И некуда было деться лицу, некуда отступить. Будто задавленному своему дыханию… В остальных случаях – только неутомимое наставничество на фотографиях. Или нетерпеливое выслушивание, чтобы тут же перекинуться на поучение: а-ата-та!
В 91-м, в парткоме, он бросил билет на стол, пришёл домой и разъехался в кресле во всеочистительном инсульте.
Очнулся в больнице лежащим навзничь с кляпиковым чужим язычком, наставляющим уже с краю рта: «Бла-бла-бла-бла!»
Его понимали: давали воды или подсовывали судно.
«Бла-бла-бла-бла-бла!» – всё беспокоился увечный язычок, всё выдавал словесную окрошку. Времени теперь, чтобы вспомнить всю свою жизнь, у Георгия Ивановича Туголукова было много. Крокодильи глаза его кипели в слезах…
…По команде гордящейся матери маленький Горка выкрикивал с крыльца гостям, уходящим аллеей казённой дачи: «Два-один-семь-три-шесть-девять! Звоните!» Это походило на виртуозно исполняемую считалку. Хорошо им вызубренную, детскую, весёлую. Но оборачивающимся гостям она почему-то не давалась. Просили повторить. («Как, как ты сказал?») Некоторые из вежливости даже возводили карандаши над записными книжками. «Два-один-семь-три-шесть-девять! – барабанил маленький виртуоз. – Звоните!» Однако всё равно эту радостную чечётку мальчишки почему-то было трудно запомнить. Поэтому записывали, как правило, с ошибками в одной или в двух цифрах. Никто не звонил. Дачный телефон молчал. На тяжёлых тёмных коврах нарастала, спрессовывалась тишина…
– Два-один-семь-три-шесть-девять! Звоните! – провожал маленький Туголуков очередную группку гостей. Как всегда телефонная считалка звучала у него пронзительно и гордо. Гордостью фамильного герба.
Отец, всегда стоящий рядом, клал ему руку на плечо как соратнику:
– Молодец, Горка! – В сумраке вечера голова отца была мутной. Вроде придонного камня.
Потом мать, отец и маленький Горка смотрели на стрельнувший в небо пихтовничек, который золотился, освещённый закатным солнцем, напоминая собой старинные вертикальные клавикорды. А сиреневые осенние кусты словно кто-то побросал вдоль аллеи большими пустыми корзинами. И забыл про них…