— Кайтесь, кайтесь, ваш день близок. Голоса ангелов сказали мне, как угодить господу…
— Молчите, молчите, Генри Сондерс, — сказала толстая негритянка, шедшая рядом с ним. — Молчите, пока мы не сядем в автобус.
У тротуара стоял автобус с надписью на боковой стенке: «Хатченсовский институт слепых». Каверли посмотрел, как водитель помог им влезть в машину, затем пошел дальше вверх по Бот-стрит.
Дверь в доме Гоноры ему открыла сиделка. Она встретила его понимающей улыбкой, словно многое слышала о нем и успела уже составить неблагоприятное мнение.
— Она ждет вас, — прошептала сиделка. — Бедняжка ждет вас весь день.
Упрекать Каверли не было оснований. Он послал старой тетке телеграмму, и она точно знала, когда он приедет.
— Я буду на кухне, — сказала сиделка и ушла.
В доме было грязно и холодно. Стены, которые он помнил однотонными, были теперь оклеены обоями — темно-красные розы на фоне черной сетки. Каверли открыл двустворчатую дверь в гостиную и в первую минуту подумал, что Гонора умерла.
Она спала в старом, вытертом кресле с подушечкой для головы. За те месяцы, что Каверли ее не видел, тетка утратила свою тучность. Она страшно похудела. Прежде она была крепкого сложения — закаленной, как сказала бы она сама, — а теперь стала хрупкой. Не изменились только ее львиное лицо и детская манера ставить ноги. Она продолжала спать, и Каверли оглядел комнату, которая, как и прихожая, имела запущенный вид. Повсюду пыль, паутина и цветастые обои. Занавесок не было, и сквозь высокие окна он видел, как падает легкий снежок. Затем Гонора проснулась.
— О, Каверли!
— Тетя Гонора. — Он поцеловал ее и сел на скамеечку рядом с ее креслом.
— Как я рада видеть тебя, дорогой, как я рада, что ты приехал.
— Я тоже рад.
— Ты знаешь, что я сделала, Каверли? Я уехала в Европу. Я не платила налога, и судья Бизли, этот старый дурак, сказал, что меня посадят в тюрьму, поэтому я уехала в Европу.
— Вы хорошо провели там время?
— Помнишь помидорные сражения? — спросила Гонора, и у Каверли мелькнула мысль, уж не лишилась ли она рассудка.
— Да.
— После первых заморозков я обычно разрешала тебе и другим мальчишкам приходить на участок, засаженный помидорами, и устраивать помидорные сражения. Когда у вас больше не оставалось помидоров, вы обычно хватали коровьи «визитные карточки» и бросались ими.
То, что эта страшная старуха назвала дымящуюся кучу коровьего навоза «визитной карточкой», было данью эксцентричной щепетильности, некогда распространенной в городке.
— Когда же у вас не оставалось больше ни «визитных карточек», ни помидоров, вы были с ног до головы в грязи, — продолжала Гонора, — но, если бы тогда кто-нибудь спросил вас, хорошо ли вы провели время, вы, наверно, ответили бы «да». Такое же ощущение осталось у меня от моего путешествия.
— Понимаю, — сказал Каверли.
— Изменилась я? — спросила Гонора. — Ты замечаешь, что я изменилась? В ее голосе звучало какое-то легкомыслие, надежда, даже мольба, как будто своим ответом он мог убедить ее, что ока ничуть не изменилась, и тогда она могла бы выйти в сад и сгрести немного листьев, прежде чем их покроет снег.
— Да.
— Да, должно быть, я изменилась. Я сильно потеряла в весе. Но чувствую я себя гораздо лучше. — Это прозвучало воинственно. — Но теперь я не выхожу, потому что заметила, что людям неприятно смотреть на меня. Им становится грустно. Я вижу по их глазам. Я похожа на ангела смерти.
— О нет, Гонора, — сказал Каверли.
— Да, да, похожа. Почему бы мне не походить на него? Я умираю.
— Что вы, нет, — сказал Каверли.
— Я умираю, Каверли, и знаю это, и хочу умереть.
— Вы не должны так говорить, Гонора.
— Почему не должна?
— Потому что жизнь — это дар, таинственный дар, — ответил Каверли нерешительно, несмотря на огромное значение, какое придавал этим словам.
— Ну, ты, наверно, все это время часто ходил в церковь?! — воскликнула Гонора.
— Иногда ходил, — сказал он.
— В епископальную или евангелическую? — спросила она.
— Евангелическую.
— Твоя семья, — сказала она, — всегда принадлежала к епископальной церкви.