— Помолимся за всех убиенных и тяжело раненных на автомобильных дорогах, шоссе, перекрестках и проездах! Помолимся за всех заживо сгоревших при авиационных катастрофах, столкновениях в воздухе и авариях среди гор! Помолимся за всех искалеченных механическими газонокосилками, циркулярными пилами и электрическими ножницами для стрижки живой изгороди. Помолимся за всех алкоголиков, меряющих дни свои, отпущенные им господом, унциями и пинтами. — Тут он громко всхлипнул. — Помолимся за распутников и нечистых…
Под предводительством женщины в сверкающей шляпке молящиеся ушли, не дожидаясь окончания молитвы, и Каверли остался один, чтобы поддержать мистера Эплгейта своим «аминь». Священник довел молитву до конца, снял облачение, погасил свечи и поспешил к бутылке с джином, спрятанной в ризнице, а Каверли зашагал на Бот-стрит. В доме звонил телефон.
— Каверли, Каверли, говорит Хенк Мур из «Вайадакт-хауса». Я знаю, это не мое дело, но я подумал, может быть, вы не знаете, где сейчас ваш брат, так он сейчас здесь. С ним вдова Уилстон. Я не хочу совать свой нос в чужие дела, но я просто подумал, что вам интересно, где он.
В «Вайадакт-хаусе» праздновали сочельник, но сцена, происходившая наверху, носила откровенно языческий характер. Там не было священной рощи, и журчание ручья заменяли звуки воды, капавшей из неисправного крана; однако сатир Мозес сквозь клубы табачного дыма с вожделением смотрел на свою вакханку. Локоны миссис Уилстон растрепались, лицо покраснело, на губах блуждала улыбка, восторженная, бессмысленная и самозабвенная, а в правой руке она держала восхитительный стакан восхитительного виски. Толстые щеки — первое явление отвислости, в значительно более грандиозном масштабе повторявшееся ее грудями, — были у нее очень мясистые.
— Послушай-ка меня, Мозес Уопшот, — говорила она. — Ты только послушай. Вы, Уопшоты, всегда считали себя лучше всех, так вот, я хочу тебе сказать… Не могу вспомнить, что я хотела тебе сказать.
Она рассмеялась. Она утратила способность логически мыслить и одновременно утратила память обо всех обидах и мучениях своей жизни. Она не спала и все же видела сны. Мозес, голый, как подобает сатиру, чмокая губами, встал со стула. Походка у него была нетвердая, воинственная и слегка крадущаяся. С одной стороны, в ней сквозил задор, а с другой — была легкость, быстрота и стремление стушеваться, свойственные человеку, который выходит из винного магазина, заплатив за кварту джина фальшивым чеком. Мозес, шатаясь, подошел к миссис Уилстон, взасос поцеловал ее в разные места и поднял на руки. Она вздохнула и безвольно отдалась его объятиям. Неся свой прелестный груз, Мозес направился к кровати. Он качнулся вправо, кое-как восстановил равновесие и снова качнулся вправо. Затем он начал падать, падать, упал. Грохот падения разнесся по всему «Вайадакт-хаусу», затем наступила жуткая тишина. Мозес лежал поперек миссис Уилстон, прижимаясь щекой к ковру, от которого приятно пахло пылью, вроде как в осеннем лесу. О, где были его собаки, его охотничье ружье, его простые житейские радости? Женщина, продолжая лежать безвольной грудой, заговорила первая. Заговорила без всякой злости и нетерпения. Улыбаясь.
— Давай-ка выпьем еще, — сказала она.
Тут Каверли открыл дверь.
— Пойдем домой, Мозес, — сказал он, — пойдем домой, брат. Сегодня сочельник.
Рождественское утро, когда Каверли проснулся и занимался любовными утехами с Бетси, было ослепительно ярким. Ледяные узоры на оконных стеклах, круглые как шрапнель, очищали и усиливали свет. Мэгги пришла рано и открыла печные заслонки, и из них вскоре потянуло горячим воздухом и дымком. Бинкси вытащил из чулка и развернул отцовские подарки, и все они позавтракали в теплой кухне за деревянным столом, блестящим и шершавым, как туалетное мыло. Кухня не была темной, но от яркого солнечного света на свежем снегу за окном она казалась похожей на пещеру.