Следующим утром он очутился в незнакомых ему водах. Другой господин Каверли догадывался, что все они были врачами, — стал показывать ему серии картинок и рисунков. Если они на что и были похожи, то скорее на журнальные иллюстрации, хотя и были нарисованы грубо, без всякого вдохновения или фантазии. Для Каверли они представляли загадку; когда он просмотрел первые несколько рисунков, они как будто напомнили ему лишь нечто страшное и отвратительное. Вначале он спрашивал себя, не означало ли это наличие какого-то тайного страха в нем самом и не испортит ли он себе шансы на получение работы на фабрике ковров, если будет говорить откровенно. Он колебался только одно мгновение. Честность была лучшей политикой. Все картинки говорили о неприглядном крушении надежд, и, ответив, Каверли почувствовал себя раздраженным и несчастным. Днем ему предложили закончить несколько фраз. Все они представляли некоторую загадку или требовали оценочного суждения, и так как Каверли беспокоился о деньгах — он почти израсходовал свои двадцать пять долларов, — то большинство фраз он заканчивал упоминанием о деньгах. Беседа с психоаналитиком должна была состояться на следующий день.
Мысль об этой беседе несколько нервировала Каверли. Психоаналитик казался ему столь же странным а жутким, как знахарь. У него было такое ощущение, словно, того гляди, может выплыть наружу какая-то пагубная тайна его жизни; но самым скверным из его поступков было занятие онанизмом, и, оглядываясь на свою жизнь и не вспоминая ни одного мальчика своего возраста, который не забавлялся бы таким же образом, он пришел к выводу, что это не является тайной. Он решил быть с психоаналитиком по возможности честным. Это решение слегка успокоило его и как будто ослабило нервное напряжение. Ему назначили прийти в три часа. Когда он явился, его попросили подождать в приемной, где в горшках цвело множество орхидей. Он подумал, не наблюдают ли за ним в глазок. Но вот врач открыл двойную звуконепроницаемую дверь и пригласил Каверли войти. Врач был молодой человек, державшийся отнюдь не так сухо, как остальные. Он хотел казаться дружески настроенным, хотя этого и нелегко было достигнуть, так как Каверли никогда не видел его раньше и никогда не увидит снова и оказался наедине с ним лишь потому, что стремился получить работу на фабрике ковров. Это не располагало к дружбе. По сделанному ему знаку Каверли сел в очень удобное кресло и стал нервно хрустеть суставами.
— Не расскажете ли вы немного о себе? — сказал врач. Он был очень любезен. Перед ним лежали блокнот и карандаш.
— Ну, меня зовут Каверли Уопшот, — начал Каверли, — родом я из Сент-Ботолфса. Вы, наверно, знаете, где это. Все Уопшоты живут там. Моим прадедушкой был Бенджамин Уопшот. Моим дедушкой был Аарон. Моя мать из семьи Каверли и…
— Меня интересует не столько ваша родословная, — сказал врач, — сколько ваш эмоциональный склад. — Он перебил Каверли, но сделал это очень вежливо и дружелюбно. — Вы знаете, что подразумевают под беспокойством? Вы испытывали чувство беспокойства? Есть ли у членов вашей семьи, в вашем окружении что-либо, что делало бы вас склонным к беспокойству?
— Да, сэр, — ответил Каверли. — Мой отец очень беспокоится, как бы не случилось пожара. Он страшно боится сгореть.
— Откуда вы это знаете?
— Он держит у себя в комнате специальный костюм, — сказал Каверли. — У его кровати висит комплект одежды — белье и все прочее, — чтобы в случае пожара он мог за одну минуту одеться и выбежать из дома. И еще у него во всех холлах стоят ведра с песком и водой, а на стене около телефона написан номер, по которому надо звонить в пожарную команду; а в дождливую погоду, когда он не работает — иногда он не работает в дождливую погоду, большую часть дня он занят тем, что ходит по дому и принюхивается. Ему мерещится, что пахнет дымом; иногда мне кажется, что он почти целый день ходит из комнаты в комнату и принюхивается.
— А ваша мать разделяет эти опасения? — спросил врач.
— Нет, сэр, — сказал Каверли. — Мать любит пожары, но у нее другая причина для беспокойства. Она боится толпы. Я хочу сказать, она боится попасть в западню. Иногда на рождественских каникулах я ходил с нею в центр города, и когда она попадала в толпу в каком-нибудь из больших магазинов, то чуть не падала в обморок. Она бледнела, тяжело дышала. Она задыхалась. Это было ужасно. Тогда она хватала меня за руку, тащила вон из магазина и шла на какую-нибудь боковую улицу, где никого не было; иногда проходило пять или десять минут, прежде чем она начинала дышать нормально. Повсюду, где мать чувствовала себя стесненной, ей становилось очень не по себе. Например, в кино… Если кого-нибудь в фильме сажают в тюрьму или запирают в каком-нибудь маленьком помещении, то вы не успеете глазом моргнуть, как моя мать хватает шляпу и сумочку и убегает из зала. Мне приходилось бежать вовсю, чтобы не отстать от нее.