Выбрать главу

Гости засиделись допоздна.

5

После покрова накатили морозы.

Дементей Иваныч поспешил закончить молотьбу, ссыпать хлеб в амбары, — не до продажи нынче, пусть полежит до весны, не подешевеет. Ему не терпелось: томских, обещанных братом, знаменитых коней скорей бы привести во двор, да и город тому ж поглядеть занятно.

По первопутку, испросив родительского благословения, братья тронулись в дорогу. Собирался Иван Финогеныч, подбиваемый к тому же Палагеей, расспросить Андрея о городской жене: как венчался-то на сибирячке? Да так и не решился, не выбрал подходящей минутки…

Дементей вернулся из Томска в конце зимы с целым коробом рассказов о тамошних заводских конюшнях, широченных розвальнях, о широкогрудых, в добрую печь, могутных конях. Три пары томских тяжеловозов пригнал он на собственный, пополам с батькой, двор. А брат Андрей прямо на Амур прокатил, не стал и заезжать в родное Никольское, — недосужно ему. Русоголовому Максиму прислал дядя английское пятизарядное ружье — подарок охотнику, помощнику деда.

Дементей рассказывал своим домочадцам, как они с братом и невесткой сели в поезд, на чугунку, как гулко лязгало железо под вагоном и вскрикивал пронзительно острый по ночам гудок.

— Аж сердце заходилось, до того страх!.. Но зато кони!.. — говорил он.

До самой вёшной хватило у него новостей ублажать семью: и в театры-то, на певунов, его брат водил, и на ярмарке-то, в людской толчее, они не раз побывали, и архиерея-то православного в каменном соборе видали, и в магазинах-то чего-чего не покупали — и посуду, эвон ту, и шубы, и пряники сладкие, и яблоки расейские.

— А железа, а меду, а масла в бочках сколь! — восторженно восклицал Дементей.

И первое время он все тревожился по ночам за новое свое богатство:

— Под цыгана бы не угодить!

Вскоре по возвращении приметил Дементей в мужиках к себе перемену. Будто те мужики — и не те: ласковости в речи напускают, по отчеству все величать стали, первыми норовят шапку при встрече приподнять. Только соседский Листрат, Ивана Лисеича сын, мужик с давних пор для него, Дементея, ехидный, поднял голову через дощатый заплот, увидал его у завозни, насмешливо бросил:

— С прибавкой в хозяйстве, Дёмша! Ишь коней каких пригнал… Дуракам счастье. Не всякому нечистая сила такого брата сподобит, чтоб белый свет опутывать.

Дементей вскипел:

— Цыц ты! Брат у меня — во! Своими руками все нажил, не опутывал добрых людей, не бреши! В пай к рыбалошникам на Сахалине взошел, на Амур скочевал… рыбы там, — ума не приложишь, сколь ее. Деньга в тех краях бешеная. Тысяч пяток накопил и сорит теперь — не жалеет, не считает. Ничего почитай не осталось. Вот он какой, Андрюха… А ты!

— Я и говорю, дуракам счастье, что брат не жила… Вот ежели б тебе, Дёмша, те тысячи… не сорил бы! Железину, и туё пожалел! — и голова Листрата скрылась.

— Фу ты, пропасть! — в сердцах отплюнулся Дементей и зашагал в избу.

За последние годы прибавление семейства у Дементея Иваныча не прекращалось, — нынче сам уже седьмой. Плодовитой оказалась чернобровая Устинья Семеновна. После четырех сыновей благословил ее господь, как гуторили бабы-соседки, на последях, долгожданной дочкой. Так и росли один за другим: Максим, Леферий, Василий, Федот, Дарья. А которые помирали, те не в счет: кто их помнит, кто их жалеет… И сейчас, переступив порог, он увидал всю семью в сборе.

«Годы незаметно уходят, ребята подрастают, последняя и та уже ходить начинает, — подумал Дементей. — Не пора ли разделиться с батькой?» Но он тут же сказал себе, что делиться ему не к спеху, да и стариков жалко, и отогнал эту мысль прочь.

6

Палагея Федоровна никак не могла примириться с тем, что Андрей не заехал домой на обратном пути из Томска.

— Старости моей не пожалел… — роняла она в запан обильные слезы. Не могла забыть, не хотела, не умела примириться. Иван Финогеныч видел ее слезы, слышал причитания, и складки скорби ложились по бокам крупного носа, прорезали высокий лоб. Старик крепился и молчал, только однажды не сдержался, цыкнул:

— Ну, рассупонилась!.. Угомонишься ты… што ли? Язва… ей-право. Не сглазят Андрюху, далась ей эта нытьва! Палагея так и зашлась — от обиды, от бесчувствия старикова.

— Помилуй бог, не о глазе дурном плачу, — выдавила она сквозь слезы, — скушно, тяжко мне…

— Тяжко! Мне, может, тяжельше твоего, да молчу. Что толку!.. Не пойму я, — понизив голос, глуховато добавил Иван Финогеныч, — за что господь нас карает. Чем не угодили? Кажись, все как следует.

— Господа помянул! — взмахнув руками, крикнула стремительно и зло Палагея. — Все как следует? Нет! Примечаю я Финогеныч, не крепок ты в вере, старину не держишь, как другие мужики. Смешком бабок провожаешь, уставщик тебе… не указ. Спесь всему причина. В церкви когда был, вспомни! Завез в глухомань, и живи медведем!.. Спесь глупая твоя!

По мере того как слова слетали с языка, старуха смелела, — всю жизнь отмалчивалась она, шутками всегдашними он ей рот затыкал, охальник, в этих шутках да побасенках антихрист-то поди и угнездился, пикнуть ей не давал. А под старость вон что натворил!.. Хоть и не боялась она, как другие бабы, мужика своего, все ж — по закону — не перечила весь век. Но сейчас… нет!

И Палагея Федоровна без передышки швыряла злые слова в лицо остолбеневшему от изумления безгласному старику:

— У людей приедет кто со стороны, отдельную чашку становят… которые жгут, которые с золой кипятят. А у нас что? У нас всё в кучку, — ничего, дескать, сойдет… Вот тебе и сошло! Попервости хоть мыть поганое приказывал, потом и то забыл! Моду какую забрал!

Это была давняя ее обида. Лет двадцать назад Иван Финогеныч как-то посмеялся над соседской бабой, разбившей чашку, из которой потчевали заезжего пристава: «Этак и чашек не напасешься, Мавра!..»

— Помнишь, Мавру учил делам хорошим, мне поганое бить все приказывал, серчал, дурой костил? Господь-то все помнит. Не бойсь! Он-то…

Иван Финогеныч, ссутулясь, как бы весь поджавшись, отчего руки повисли ниже обыкновенного, шагнул за

порог избы…

Где правда? В том ли она, чтоб, сопротивляясь новому, всему тому, что ломает веками устоявшуюся жизнь, гнать из старого лишь вредные помехи настоящей, человеческой жизни, как старался делать он долгие годы? Или она в том, чтоб бездумно идти по дедовским проторенным дорожкам, идти, хоть и смешон иной обычай старины? Или правда в том, чтоб очертя голову разом свернуть с этих дорожек, шагать по новине, авось набредешь на дорогу пошире, попрямее?.. Со стариками? С Андреем? Или по-прежнему с самим собою?

Иван Финогеныч прислонился к желтой кряжистой сосне. Кругом неумолчно журчали ручьи, снизу доносились глухое шебаршанье Обора. Шла весна, изменчивый, с полуденным сугревом, месяц март. По сопкам, по лесным полянам, на берегу речки умирал островками иглистый, уже не белый, снег. Неверен этот снег, обманчив… как его собственная судьба, как судьба Андрюхи, Дементея, богомольных семейских стариков. Обор, по закраинам отороченный синей льдистой кромкой, лепетал по каменьям все ту же песнь. Как десять, двадцать… двести лет назад.

7

Своим чередом брели не спеша месяцы и годы.

У Ивана Финогеныча по бокам высокого лба давно уже густел сивый иней, но волосы так и не редели: залысина как была с ладонь, такой и оставалась.

— Крепка наша леоновская порода, старости не скоро поддается! — горделиво говорил он проезжим сторонним людям, когда те дивились его моложавости.

Зато Палагея Федоровна иссохла вся, сморщилась, почернела, хоть и писал Андрей с Амура почаще прежнего. А бывало, он и гостинцами утешал-баловал: пришлет к зиме бочку сладкой розовой рыбы кеты, — кушайте, дорогие родители, лихом не поминайте… И Дементею и Ахимье по целой бочке слал, и всем та амурская рыба шибко поглянулась.

— Проскакал тогда очумелым зайцем и сколь уж годов глаз не кажет! — сокрушалась Палагея Федоровна. — А говорил: близко теперь живем… чугунка…