Вы видите, мои слушатели, что мы тогда все были народ молодой, т. е. также похожи на то что мы теперь, как зеленеющая летом ветвь на сухое дерево из которого строят корабли или делают столбы для ворот. Ни человек, ни дерево не становится годным в жизни прежде той поры, когда осыплются листья и вытечет сок. И дела жизни преображают нас в странные вещи, других наименований: дерево уж не дерево, оно столб или корабль; юноша – не юноша, он или солдат об одной ноге, или государственный человек с ввалившимися глазами, или ученый в очках и в туфлях! Когда Мицилл (рука полезла опять за жилет), когда Мицилл спросил у петуха, некогда бывшего Пифагоров,[10] точно ли дело под Троей было так, как рассказывает Омир, петух отвечал гневно: «как мог Омир знать что-нибудь об этом? – он в то время был верблюдом в Бактрии.» – Так, Пизистрат, если задаться учением о переселении душ, ты мог быть верблюдом в Бактрии, когда то, что было в моей жизни осадой Трои, видело Тривениона и Роланда у её стен.
Что Тривенион был хорош собой – это вы видите; но красота всей его личности тогда была в вечной игре его физиогномии, её разумной оживленности; а беседа его была так приятна, так разнообразна, так жива, и сверх этого, так полна современного интереса! Пробудь он пятьдесят лет жрецом Сираписа, он не мог бы лучше знать анаглифы! Поэтому он проник своим любознательным и упорным светом все трещины и поры этого пустого общества. Поэтому, все удивлялись ему, говорили о нем, слушали его, и всякий заключал: «Тривенион идет в гору!»
Но я тогда не отдавал ему справедливости, как теперь: мы, ученые и отвлеченные мыслители, в первой молодости бываем способны судить глубину чьих-нибудь познаний или ума, но не довольно умеем ценить пространство ими занимаемое. Гораздо более воды в текучей струе, глубиною в четыре фута, и более силы и целебности, нежели в мрачном пруде, хотя бы и было в нем тридцать ярдов глубины! Я не отдавал справедливости Тривениону. Я не видел, что он естественно осуществлял идеал леди Эллинор. Я сказал, что она заключала в себе как бы нескольких женщин: в Тривенионе была целая тысяча мужчин. Ученость его должна была понравиться её уму, красноречие – пленить её воображение, красота – очаровать её зрение, честолюбие – затронуть её тщеславие; открытая, благородная и добросовестная решимость – удовлетворить её понятиям. И, более всего, он был честолюбив, честолюбив не так, как я или Роланд, а как сама Эллинор, ревнуя не к тому, чтобы осуществить один из великих идеалов в глубине сердца, а к тому, чтобы приобрести практические, положительные выгоды, вне сердца лежавшие.
Эллинор была дитя большего света: он тоже.
Всего этого тогда не видел ни я, ни брат Роланд, и, казалось, Тривенион не ухаживал особенно за леди Эллинор.
Приближалось время, когда мне приходилось говорить. Дом стал пустеть. Лорду Ренсфортс был досуг возобновить прежние, непринужденные беседы со мной: однажды, гуляя со мною по саду, он дал мне удобный случай объясниться. Не нужно говорить тебе, Пизистрат, – заметил отец, глядя на меня пристально, – что честный человек, в особенности если он принадлежит к низшему слою общества, обязан, прежде нежели откроет чувства свои дочери, поговорить с тем из родителей, чьею доверенностью он пользуется. – Я опустил голову и покраснел.
– Не знаю, как это случилось, – продолжал мой отец, – но лорд Ренсфортс обратил разговор к леди Эллинор. Упомянув о надеждах, возложенных им на сына, он сказал: «но он скоро вступит на поприще общественной жизни, скоро, – я уверен – женится, заживет своим домом, и я редко буду видеться с ним. А моя Эллинор! мне невыносима мысль что я совсем расстанусь с нею: поэтому-то, если сказать уж всю правду, я никогда и не желал, чтоб она вышла за богача и таким образом покинула меня навсегда. Я все надеялся, что она отдастся человеку, который будет согласен прожить со мною большую часть года, который сделался бы моим вторым сыном и не отнял бы дочь. Я не вздумал бы требовать, чтоб он проводил свою жизнь в деревне: его занятия, вероятно, привязывали бы его к Лондону. Мне нет дела того, где мой дом, я хлопочу из того чтобы у меня был свой дом. Вы знаете (прибавил он с многозначительной улыбкой), я часто объяснял вам что для Эллинор у меня нет пошлого честолюбия. её состояние будет очень незначительно, потому что у меня есть сын, а я всю жизнь привык проживать весь мой доход, и надеяться отложить теперь что-нибудь – поздно» Но её вкусы не требуют больших издержек; и покуда я жив, нечего переменять в её образе жизни. Пусть бы она только выбрала человека, чьи наклонности и способности, сродные ей, сделали бы ему карьеру, – и лишь бы эта карьера была сделана прежде нежели я умру.»» – Лорд Ренсфортс остановился; тогда, как и в каких словах – не знаю, все лопнуло! и полилась моя так долго скрываемая, робкая, недоверчивая любовь. Какую странную энергию придала она натуре, до тех пор скрытной и спокойной! Эта родившаяся вдруг преданность к адвокатуре, это убеждение что с такой наградой я буду иметь успех – было как бы перенесением труда от одного занятия к другому. Труд должен был одолеть все, а привычка усладить все пути. Адвокатство, конечно, было поприще, не столь блестящее как сенат. Но первым стремлением бедного человека должна была быть независимость. Главное, Пизистрат, главное то, что, бедный эгоист, я в эти минуты позабыл Роланда, и говорил как человек, который чувствует что в его словах вся его жизнь.