– Дай бог тебе мое умение, но побольше удачи, – сказал он, обнимая зятя, – и знай: у меня ты всегда найдешь и помощь, и совет.
– Ну скажи сама: можно разве его не любить? – спрашивала счастливая Марыня вечером в гостях у пани Бигель.
ГЛАВА LXX
Приехали в Кшемень под самое воскресенье, уже во втором часу ночи, так что Поланецкий встал поздно. Прислуга поджидала их накануне с хлебом-солью; Марыня не утерпела и, смеясь и плача, обежала все комнаты, заглянула во все уголки и от волнения не могла заснуть до рассвета. Поланецкий не позволил ей поэтому вставать, обещав разбудить, когда запрягут, – Марыне хотелось пораньше поехать в Вонторы, чтобы успеть до обедни помолиться на могиле матери. А сам вышел после завтрака взглянуть на свои владения. Была вторая половина мая, и день выдался чудесный. Ночью прошел дождь, и лужи во дворе, у хозяйственных пристроек, блестели на солнце, капли на листьях переливались, как бриллианты; ярко отсвечивали мокрые крыши овинов, хлевов и овчарни. Залитый солнцем, утопающий в буйной майской зелени Кшемень радовал глаз. У хозяйственных построек было по-воскресному безлюдно, лишь возле конюшни толклись несколько конюхов, наряженных ехать в костел. Поланецкого поразили царившие вокруг тишина и безлюдье. Решив купить Кшемень, он несколько раз бывал здесь и знал, что имение расстроено. Машко начал было возводить амбар под красной черепичной крышей, но не докончил. Сам он никогда в Кшемене не жил, да и средств у него не было, – и следы запустения виднелись на каждом шагу. Но никогда оно не казалось Поланецкому столь очевидным, как теперь, когда он мог сказать: «Это мое!» Службы покосились и обветшали, забор местами повалился, а кое-где в нем зияли проломы. Под стенами валялся поломанный хозяйственный инвентарь; всюду виднелись разные предоставленные себе предметы, словно брошенные истлевать за ненадобностью, во всем чувствовалось небрежение и нерадивость. Про сельское хозяйство Поланецкий твердо знал одно: деньги в него вкладывать следует осмотрительно; в остальном же, кроме самых общих сведений, вынесенных еще из детства, был в нем совершенным профаном. Однако же, оглядывая свои владения, понял, что и поля, должно быть, обрабатываются с той же нерадивостью, которая повсюду заметна, и если хозяйство вообще велось, то лишь по устоявшейся привычке, раз заведенным порядком, как и десять, двадцать, сто лет назад. Здесь и в помине не было того напряжения, той неусыпной энергии, без которых немыслимы коммерция, промышленность и вообще городская жизнь. «Если бы я ничего другого и не принес в это сонное царство, – подумал Поланецкий, – и то уже неплохо, потому что здесь этого явно не хватает. А у меня к тому же еще и деньги, и хоть капля здравого смысла: я наперед знаю, что ничего не знаю, и надо расспрашивать и учиться». Еще в бытность свою в Бельгии имел он возможность убедиться, что даже там разум и воля человеческие значат больше, чем самые совершенные машины. А на себя он в этом смысле рассчитывал – и с полным правом. Упорства и энергии ему было не занимать стать, он чувствовал это. Все, за что Поланецкий ни брался, в конце концов ему удавалось. В делах он был практичен и не давал фантазии увлечь себя, а потому не пал духом при виде представшей его взору заброшенности, загоревшись, наоборот, жаждой действия. Окружающее оцепенение, запустение, спячка и застой возбуждали у него желание побороться, и, воодушевясь, он уже словно бросал вызов: «А ну-ка! Посмотрим, кто кого!» Не терпелось поскорее приняться за дело.
Первый, беглый осмотр хозяйства и эти размышления настроения не испортили, но время отняли. И, взглянув на часы, он распорядился запрягать: иначе не поспеть в Вонторы до обедни, – и, быстро воротясь, постучался к Марыне.
– Госпожа помещица! Служба божия!
– Входи, входи, – послышался веселый голос Марыни. – Я уже готова!
Поланецкий вошел и увидел ее в светлом платье, похожем на то, в котором она была в его первый приезд в Кшемень. Оделась она так умышленно, и муж, к ее удовольствию, отгадал хитрость.
– Панна Плавицкая! – воскликнул он, протягивая к ней руки.
Она подошла и, словно застыдясь, ткнулась ему в щеку розовым носиком, указывая на кроватку, где спал маленький Стась.
В костел поехали вместе с Плавицким. Был солнечный весенний день, теплый и ликующий. В роще куковала кукушка, по дугам бродили аисты. Перед экипажем с дерева на дерево перепархивали сороки и удоды. Налетавший время от времени ветерок, точно водную гладь, колыхал молодые всходы, пригибая стебли, и зыбкие тени бежали по зеленому полю. Пахло землей, травой и весной. Воспоминания обступили Марыню и Поланецкого. У нее проснулась притупившаяся в городе любовь к земле и деревне, к лесам, зеленым лугам, одиноким грушам на межах, к полоскам пашен, сужающимся вдали, к полевым просторам и необъятному, не по-городскому высокому небу. Все это наполняло ее безотчетной радостью, граничащей с упоением. А Поланецкому вспомнилось, как они с Плавицким ехали вот так же в костел и сороки и удоды тоже передетали с дерева на дерево перед экипажем. Но теперь с ним рядом было то юное создание, Марыня Плавицкая, которую он тогда увидел впервые. И в голове пронеслось все бывшее между ними: первое знакомство и как она ему понравилась, размолвка и удивительная роль Литки в их судьбе, свадьба, совместная жизнь, испытания, которым подверглось их счастье, и благотворное влияние на него этой чистой души, и теперешнее безоблачное житье-бытье. И его охватило блаженное чувство, что все плохое позади, что действительность превзошла самые смелые мечты и, хотя от бед никто не застрахован, их совместная жизнь будет теперь всегда возвышенно чистой, как сама «служба божья», и словно посветлеет настолько, насколько солнце здесь ярче, чем в городе. И сердце его преисполнилось счастья и любви к Марыне. И в Вонторах он с не меньшим рвением, чем она, помолился за упокой души ее матери, которой обязан такой женой, испытав к праху ее, погребенному под костелом, чувство, как ему показалось, поистине сыновнее.
Зазвонили к обедне. В костеле Поланецкого снова обступили воспоминания. Все было здесь так знакомо, что порой чудилось, будто он только вчера вышел отсюда. Все тот же запах аира и непокрытые мужицкие головы, тот же ксендз у алтаря, и так же ударяются в стекла ветки раскачиваемой ветром березы… И Поланецкому, как и тогда, подумалось, что все проходит: жизнь с ее горестями, радостями и страстями, меняются взгляды и философские системы, только служба правится по-прежнему, словно время над нею не властно. Новым ликом в этом давнем обрамлении была лишь Марыня. Поланецкий нет-нет да и поглядывал на нес, по ее сосредоточенному виду и взору, обращенному к алтарю, догадываясь, что она усердно молится за будущую их жизнь в деревне. И, настроясь на ее лад, он тоже стал горячо молиться.
После службы их окружили во дворе старые знакомые Плавицкого и Марыни. Но Плавицкий тщетно озирался по сторонам в поисках пани Ямиш: она уехала в город несколько дней назад. Зато сам Ямиш, поздоровевший и помолодевший после того, как вылечился от своего катара, пришел при виде Марыни в полный восторг.
– А, вот она, моя питомица! – восклицал он, целуя ей руки. – Вот моя хозяюшка! Золотко мое! Вернулись, значит, на старое гнездовье. А Марыня все такая же красавица! Совсем барышня, ей-богу, не верится, что у нее уже сынок!
Марыня покраснела от удовольствия, но в эту минуту к ним подошли Зазимские с кучей детей, а за ними Гонтовский, vulgo[74] «увалень», несчастный Марынин обожатель, дравшийся с Машко. Гонтовский держался несколько скованно и смущенно, ослепленный ее красотой и опечаленный тем, что упустил свое счастье. Марыня тоже поздоровалась с ним сконфуженно, а Поланецкий с великодушием победителя дружески протянул ему руку.
– Оказывается, и у меня тут есть старые знакомые. Как живете?
– По-прежнему, – отозвался Гонтовский.
Ямиш, который был в отличном расположении духа, бросил на него насмешливый взгляд.
– Все с сервитутами у него нелады, – сказал он.
Гонтовский пришел в еще большее замешательство, потому что нелады эти стали уже притчей во языцех. Бедняга в последние годы едва сводил в своем Ялбжикове концы с концами и все надежды возлагал только на сделку с крестьянами да продажу леса. Но каждый раз, уже почти договорясь, ялбжиковские мужики вдруг припоминали ему, что он все «на белом коне скачет, из ружья палит да на девок заглядывается».