Выбрать главу

И он меня отпускает — проваливай, мол, чёрт с тобой.

Сукинсын, говорю я своей подушке, но на душе почему-то гадко.

В колледж я всё равно зачем-то таскаюсь. Просто чтобы не сидеть дома в одиночестве. Рон всегда теперь перед тем, как хлопнуть меня по плечу, заглядывает мне в глаза, и лицо у него такое жалостливое, словно он ждёт, что я вот-вот разрыдаюсь. Меня от этого тянет проблеваться, и иногда, когда тошнота уже подступает к горлу, я отсаживаюсь от Рона к Малфою. Не то чтобы мы с Малфоем были большими друзьями — просто срать он хотел на то, что там со мной случилось, я всё равно остаюсь «очкастым Потти», и так — проще.

Рон, наверное, когда-нибудь перестанет со мной общаться.

Мне всё равно.

Она снится мне, снится, снится, и я не знаю, куда бежать от этих снов, и в каждом сне она — с огромным животом, с животом, который убил её, измождённая и ослабевшая, и я просыпаюсь от того, что прокусил губу.

Это вы виноваты, говорю я Снейпу в лицо, вы, сэ-эр. Это вы, вы, вы! Кричу, срываясь в хрип, и жмурюсь, но даже с закрытыми глазами вижу маму. Скулы сводит от холода кожи под губами. Это ваш ребёнок, говорю, твой ребёнок, слышишь, Снейп, и пусть он умер, о, пусть это маленькое чудовище умерло, она умерла тоже!

Он смотрит на меня так же равнодушно. Только глаза — чёрные, я и не знал, что чёрный цвет так тёмен. Поджатые губы — тонкая нитка рта. Напряжённая линия челюсти. Снейп, говорю я, почему…

Я не жду — нет, не жду — пощёчины.

Она потрясает меня. Снейп, говорю я одними губами. Снейп…

Он молча оставляет меня одного — худая спина, гордо расправленные плечи. Тишина давит мне на уши. Щека горит.

Я чувствую себя полным дерьмом.

Снейп, Снейп! Снейп, твержу я, ловя его за рукав. Он мягко высвобождается из моей хватки.

И не разговаривает со мной ни на следующий день, ни через неделю.

Хватит ушами хлопать, Потти, говорит мне Малфой. И мы делаем какую-нибудь лабораторную работу, или пишем какой-нибудь тест, или сдаём какой-нибудь зачёт, и всегда на меня смотрят сочувствующе и завышают оценку, и Малфой рад, а я не очень.

Потому что теперь, когда я закрываю глаза, я вижу не только маму.

Я вижу эти чёрные-чёрные глаза, и выражение в них — смесь разочарования и глухой боли.

Мы ужинаем полуфабрикатами в полной тишине, и маленький стол, с трудом вмещавший троих, кажется мне непомерно огромным — и если бы я захотел дотянуться до руки Снейпа, сидящего в нескольких дюймах от меня, я бы, наверное, не сумел.

Май — май-молчание, май-осуждение, май-раскаяние — проходит мимо меня. Я что-то учу, что-то забываю, сдаю экзамены — преподаватели сливаются в одно огромное существо с влажными печальными глазами, в одну огромную руку, сжимающую моё запястье, в одни огромные губы, шевелящиеся и говорящие: мне так жаль, Гарри, Гарри, крепись.

Моё имя кажется мне почти ругательством — намного более обидным, чем сукинсын.

И я вдруг понимаю, что означали слова Снейпа. Жалеть себя… нет, должно быть, я всё-таки жалею, я всё-таки не могу — я засыпаю, вжимаясь лицом в подушку, выдавливаю из себя извинения и обвинения, и мне кажется, что мама вот-вот коснётся моего затылка, что улыбнётся чуть виновато и немного грустно, что я скажу ей…

Снейп, говорю я, Снейп, прости меня. Выдавливаю из себя, пересиливая желчь, скапливающуюся на языке: пожалуйста. Пожалуйста, я был не прав.

Он смотрит на меня молча — профессор, сэр, сукинсын — и без улыбки. Я никогда не видел, чтобы он улыбался — наверное, он делает это некрасиво.

Снейп, говорю настойчивее, придвигаюсь к нему ближе, ближе. Его взгляд — адская геенна.

Вместо ответа он опускает ладонь мне на голову. Не гладит — просто держит так, чуть касаясь кончиками пальцев волос, и смотрит, смотрит, как будто собирается сказать: absolvo te, мальчик, absolvo te.

И мне очень — до ужаса — хочется, чтобы он чуть сдвинул руку, чтобы скользнул пальцами по затылку.

Я сбегаю в свою комнату, как испуганный зверёк, и лопатки печёт от его взгляда. Я знаю — он смотрит.

Мы по-прежнему мало разговариваем. Я сдаю экзамены, он их принимает; иногда Снейп возвращается очень поздно, вымотанный и разозлённый, и мне хочется спросить: ну как, никто не может рассказать про теорию трёх стадий? или, может, безмозглые студенты не в состоянии отличить Платона от Эпикура? или просто…

Я приготовил омлет, говорю я, будешь?

Снейп медленно кивает. И мы едим омлет, и сталкиваемся локтями, и я больше не зову его сэром, а он меня — мальчиком.

В воскресенье я целый день убираюсь в комнате. Расфасовываю нужные и не очень вещи по коробкам, комкаю бесполезные бумажки… долго, очень долго сижу над пухлыми альбомами с фотографиями. Я их никогда, совсем никогда не любил, я так злился, когда мама, смеясь, украдкой фотографировала меня, я тяжело вздыхал, когда приходилось снимать её в тысяче разных поз возле какого-нибудь красивого дерева. А теперь я глажу тонкие, дешёвые, бесценные поверхности фотографий, и в горле у меня ком.

Вот я — толстощёкий ребёнок с погремушкой. Мама склонилась ко мне, приглаживает мне волосы, на её лице улыбка, а на щеках — ямочки. Я знаю теперь, за что он… за что они оба — Снейп и папа — любили её. Я раньше этого не знал.

Вот папа — такие же круглые очки, как у меня, такие же встопорщенные волосы. Только глаза не зелёные, но всё равно — тёплые. Имеет ли значение цвет в сравнении с этой теплотой?

Я глажу глянцевую поверхность, и пальцы мои покалывает.

Что, говорит Снейп, ты здесь делаешь? Он стоит на пороге, по-птичьи склонив голову набок, очень тощий и очень высокий в своём чёрном свитере и в чёрных же брюках. Я молча показываю ему фото. Он медлит; сжимает пальцами ручку двери; смотрит на меня почти с неуверенностью. И я понимаю вдруг, что он ждёт разрешения войти — он раньше никогда не переступал порог моей комнаты.

Если хочешь, медленно произношу, можешь помочь мне собрать фото.

И Снейп шагает ко мне.

Наверное, если бы он раньше взял альбом с фотографиями моих родителей, с фотографиями моего отца, я возненавидел бы его. А теперь — молчу, молчу, только перелистываю страницы и улыбаюсь. У меня дрожат губы — и я надеюсь, что он на меня не смотрит.

Спрашивает меня: зачем?

И я, конечно, сразу понимаю, что он имеет в виду. Только как объяснить? Щекам жарко; я тушуюсь, прижимаю альбом к груди, сглатываю ком. Почти шепчу: затем. Затем, что прошлое — прошлому. Затем, что я не хочу сейчас… не могу…

Он не заставляет продолжить — только коротко сжимает мои пальцы, и если она, пресловутая Преисподняя, существует, то она — жар этой худой руки.

Потом, говорит Снейп, тебе придётся вернуть их на место. Взглянуть на них и принять их. Всё, что тебе осталось, говорит Снейп, память и фотографии.

Я глажу кончиками пальцев рыжее золото волос мамы и закрываю глаза. А потом киваю.

Он обнимает меня за плечи.

Знаешь, шепчу, знаешь, а я называл тебя сукинымсыном.

Он почти улыбается. Секунду мне кажется, что сейчас он дотронется до моей щеки — но он убирает руку и с громким хлопком закрывает альбом. И говорит: пора спать. И добавляет неловко, будто впервые: выпьем чаю?

Я обжигаю язык и губы. Снейп пьёт осторожно, методичными маленькими глотками, его кадык ходит вверх-вниз. Я почему-то не могу отвести от него взгляда — и мне стыдно и душно, я чувствую себя плохим, плохим, плохим — но и до отвращения живым.

Этой ночью — едва ли не впервые — я сплю спокойно, и мама приходит ко мне живой и тёплой, и гладит по щеке, и говорит: ты умница, Гарри, умница. А потом исчезает — рыжее пламя, — но во мне нет ни боли, ни отчаяния.