Выбрать главу

Она по-прежнему держалась с печальным достоинством, но при виде такой поразительной беззаботности ощущала, как улетучивается её обида. Украдкой она разглядывала его в зеркале. Янтарный цвет лица, миндалевидные глаза, гибкость талии, некоторая изысканность в одежде — во всём сквозила этакая восточная небрежность. Она вспомнила, как невестой записала в своём дневнике: «Мой возлюбленный прекрасен, как индийский принц». Она смотрела на него — смотрела прежними глазами. Он сидел бочком на слишком низком для него табурете, вытянув ноги к камину. Изящно действуя кончиками пальцев с холёными ногтями, он намазывал маслом одну тартинку за другой, золотил мёдом и, наклоняясь над тарелкой, с аппетитом отправлял в рот. Покончив с едой, он залпом выпил чай, с лёгкостью танцора встал и удобно вытянулся в кресле. Можно было подумать, что ровно ничего не произошло, что он, как прежде, живёт здесь. Он ласково гладил прыгнувшую к нему на колени Блоху. На безымянный палец левой руки надет был широкий сардониксовый перстень, полученный им в наследство от матери, — старинная камея, где Ганимед{20} молочно-белым контуром выступал над густой чернотой фона; с годами перстень стёрся и при каждом движении руки скользил вверх и вниз по фаланге. Она жадно ловила все его жесты.

— Вы разрешите мне закурить, мой друг?

Он был неисправим и прелестен. Слово «друг» произносил он как-то по-своему, последние звуки таяли на губах, как поцелуй. В руках сверкнула серебряная табакерка; г‑жа де Фонтанен узнала сухой щелчок и эту привычку: постучать сигаретой по тыльной стороне ладони, прежде чем сунуть её в рот, под усы. И как знакомы ей были эти длинные руки с прожилками вен, вдруг превращённые вспыхнувшей спичкой в две прозрачные раковины огненного цвета! Она заставила себя спокойно убрать со стола. Последняя неделя сломила её, и она заметила это как раз тогда, когда ей требовалось всё её мужество. Она села. Она больше не знала, как ей поступить, предписания свыше до неё доходили плохо. Быть может, господь не случайно столкнул её с этим грешником, который даже в распутстве своём не сделался глух к добру, столкнул для того, чтобы она помогла ему в эти несколько дней встать на стезю Благодати? Нет, её первейший долг — сохранить семейный очаг, оградить детей. Её мысль постепенно прояснялась. Для неё было утешением почувствовать себя более твёрдой, чем она предполагала. Решение, которое в отсутствие Жерома она приняла в душе, озарённой молитвой, оставалось неколебимым.

Жером уже несколько минут смотрел на неё с задумчивым вниманием; потом в его взгляде появилось выражение напряжённой искренности. Она хорошо знала эту нерешительную улыбку, эти настороженные глаза; ей стало страшно; если она и в самом деле умела в любой момент, чуть ли не против собственного желания, прочесть то, что сменялось на этом капризном лице, всё равно существовал некий предел, на который в конце концов натыкалась её интуиция и за которым её проницательность увязала в зыбучих песках; и нередко она спрашивала себя: «Да что он, в сущности, за человек?»

— Да, я прекрасно понимаю, — начал Жером с оттенком рыцарской меланхоличности. — Вы меня сурово осуждаете, Тереза. О, я понимаю вас, я вас слишком хорошо понимаю. Если бы речь шла не обо мне, а о ком-то другом, я бы судил о нём точно так же, как вы судите сейчас обо мне! Это жалкий человек, сказал бы я. Да, жалкий — не будем бояться слов. Ах, как мне объяснить вам всё это?

— Но зачем, зачем… — перебила бедная женщина, и её лицо, не умевшее притворяться, выразило мольбу.

Он курил, развалившись в кресле; нога, закинутая на другую и открытая до щиколотки, беззаботно покачивалась.

— Не бойтесь, я не стану спорить. Факты налицо, они против меня. И, однако, Тереза, всему этому можно найти объяснения, противоположные тем, что приходят в голову в первую секунду. — И он печально улыбнулся. Он любил потолковать о своих грешках и поиграть аргументами нравственного характера; быть может, он удовлетворял таким образом каким-то сторонам своей натуры, ещё хранившим в себе дух протестантизма. — Часто, — заговорил он опять, — плохой поступок бывает вызван побуждениями, которые не следует считать плохими. Можно подумать, что человек стремится к удовлетворению животных инстинктов, а на самом деле он иногда, и даже часто, поддаётся чувству, которое само по себе доброе и хорошее, — жалости, например. Заставляя страдать любимое существо, он делает это порой потому, что пожалел другое существо, обездоленное, стоящее на нижних ступенях общественной лестницы, и человеку Показалось, что немного внимания, и существо это будет спасено…

вернуться

{20}

Стр. 97. Ганимед (греч. миф.) — красивый троянский царевич, унесённый Зевсом на Олимп.