Господин Тибо ничего не расслышал, но улыбнулся благосклонно.
— Гадкий шалунишка! — воскликнула Мадемуазель. — Лучше посмотри, как оно удалось мне!
Полсотни горшочков, наполненных рубиновым желе, покрытых марлей, о которую напрасно тыкались мухи, ждали, когда их закупорят картонными кружками, пропитанными ромом.
Две застекленные двери вели из столовой на веранду, украшенную кадками с цветущими растениями. Ослепительные лучи солнца исполосовали шторы — до самого паркета. Вокруг миски со сливовым компотом, жужжа, увивалась оса, и казалось, весь дом тихо гудит, вторя ей и нежась в полуденном зное. И Жаку запомнился этот завтрак, потому что только тогда поступление в Эколь Нормаль ненадолго доставило ему удовольствие.
Жизель, шаловливая, радостная, но, как всегда, молчаливая, без всякого повода обменивалась с ним заговорщическими взглядами, и стоило ему вымолвить слово, как она уже покатывалась со смеху.
— Ох, Жизель! Ну и рот же у тебя, — замечала дрожащим голоском Мадемуазель, которая никак не могла примириться с тем, что у Жизель такой большой рот, такие толстые губы. Не давали ей покоя и черные, слегка курчавые волосы, короткий вздернутый носик, золотисто-смуглая кожа девушки все это назойливо напоминало ей о матери Жизель — метиске, которую взял в жены майор де Вез во время своего пребывания на Мадагаскаре. Поэтому она никогда не упускала случая напомнить племяннице о родне с отцовской стороны.
— Когда я была в твоем возрасте, — говорила она, улыбаясь, — бабка моя, знаешь, та самая бабушка, у которой шотландский шарф, заставляла меня, чтобы рот у меня стал поменьше, повторять сто раз подряд: "Душечка, суньте в сумочку тюлевый тюрбанчик". — И, говоря это сейчас, Мадемуазель все пыталась поймать осу в ловушку из свернутой салфетки и, промахнувшись, поминутно смеялась. Добрая старушка вовсе не стала угрюмой; несмотря на жизненные передряги, смеялась она по-прежнему заливистым заразительным смехом.
— Бабушке, — продолжала она, — довелось танцевать в Тулузе с министром, графом де Виллелем[95]. И как же она была бы несчастлива в наше время, ведь она терпеть не могла большие рты и большие ноги.
Мадемуазель похвалялась своими ножками, крошечными, как у новорожденных, и всегда носила матерчатые туфли с тупыми носками, чтобы не искривились пальцы.
В три часа дом опустел, и все отправились к вечерне.
Жак остался один — он поднялся к себе в комнату.
Расположена она была на третьем этаже, в мансарде, — просторная прохладная комната, оклеенная обоями в цветочках; вид из нее был куцый, зато взгляд ласкали кроны двух каштановых деревьев с резными листьями.
На столе еще валялись словари, какая-то книжка по филологии. Он швырнул все это на нижнюю полку шкафа и присел к письменному столу.
"Что я, мальчик или мужчина? — вдруг спросил он себя. — Вот Даниэль… он совсем другое дело… А я? Что я собой представляю?" Ему казалось, что в нем бурлит целый мир, мир, полный противоречий, хаотическое нагромождение духовных богатств. Он улыбался, думая о необъятности своей души, и поглядывал на стол красного дерева, который он только что расчистил для… для чего же? Что и говорить, в замыслах у него недостатков не было. Ведь сколько месяцев чуть ли не каждый день отгонял он желание чем-то заняться, что-то предпринять и все говорил себе: "Вот когда я буду принят!" А теперь, когда свобода распростерла над ним свои крылья, ему уже ничто не казалось достойным этой свободы — ни новелла о двух молодых людях, ни "Огни", ни даже "Внезапное признание"!
Он встал из-за стола, прошелся по комнате и, подойдя к этажерке, перебрал книги, которые приготовил заранее, — иные еще в прошлом году, приготовил на то время, когда освободится; и сейчас он мысленно наметил, какую же взять сначала, потом надул губы и, не взяв ни одной, бросился на постель.
"Довольно книг, довольно рассуждений, довольно фраз, — подумал он. Words! Words! Words!"[96] Он протянул руки, словно стараясь поймать что-то неуловимое, что — он и сам не знал. И чуть не расплакался. "Неужели теперь я могу… жить? — спросил он себя, задыхаясь. И вдруг подумал: — Мальчик я еще или уже мужчина?"
Бурные желания переполняли, осаждали его; он не решился бы сказать, чего же ждет от судьбы.
— Жить, — повторил он, — действовать. Любить, — добавил он и закрыл глаза.
Спустя час он встал. Грезил ли он, спал ли? Он с трудом двигал головой. Шея болела. Его подавляли беспричинная тоска, избыток сил, сковывая всякое желание действовать, туманя мысль. Он осмотрел комнату. Прозябать тут, в доме, целых два месяца? И все же он чувствовал, что какой-то тайный рок привязывает его к этому дому и что где-нибудь в другом месте ему было бы еще тоскливее.
Он подошел к окошку, облокотился о подоконник, и сразу развеялось его плохое настроение: платье Жизель светлым пятном мелькнуло сквозь ветви каштанов, и он почувствовал, что, раз она здесь, рядом, он снова готов радоваться молодости, радоваться жизни!
Он попытался захватить ее врасплох. Но Жизель держала ухо востро, или книга, которую она читала, наводила на нее скуку, — словом, она сразу обернулась, чуть заслышав шага Жака.
— Вот и не удалось!
— А что ты читаешь?
Отвечать она не пожелала и, скрестив руки, прижала книгу к груди. Они задорно переглянулись, и вдруг им стало весело.
— Раз, два, три…
Он раскачал кресло и сбросил девушку в траву. Но она не выпустила книгу, и ему пришлось довольно долго бороться с ней, обхватив ее гибкое жаркое тело, пока не удалось завладеть книжкой.
— "Маленький савояр"[97], том первый. Черт подери! И много таких томов?
— Три.
— Поздравляю. Страшно интересно?
Она засмеялась.
— И с первым томом никак не разделаюсь.
— Так зачем же ты читаешь такую чепуху?
— Выбора нет.
("Жиз не очень-то любит читать", — утверждала Мадемуазель, не раз пытаясь всучить ей чтиво такого рода.)
— Я сам подберу тебе книги, — заявил Жак, которого радовала мысль, что он направит ее к мятежу и непокорности.
Жизель сделала вид, будто не слышит его слов.
— Не уходи, — взмолилась она, опускаясь на траву. — Садись в мое кресло. Или лучше иди сюда.
Он улегся рядом с ней. Солнце заливало дачу, стоявшую метрах в пятидесяти от них посреди площадки, усыпанной песком и заставленной ящиками с апельсиновыми деревцами; здесь же, на лужайке, трава была еще свежая.
— Значит, теперь ты совсем свободен, Жак? Совсем, совсем свободен? — И с наигранной непринужденностью спросила: — Что же ты намерен делать?
— Что делать?
— Ну да, куда собираешься поехать? Ведь ты будешь свободен целых два месяца.
— А никуда.
— Как никуда? Думаешь немного пожить вместе с нами? — спросила она, вскинув на него круглые блестящие глаза — такие глаза бывают у верной собаки.
— Да, а десятого я поеду в Турень, на свадьбу к приятелю.
— Ну а потом?
— Да еще не знаю… — Он отвернулся. — Думаю провести все каникулы в Мезоне.
— Правда? — шепнула она, стараясь уловить взгляд Жака.
Он улыбнулся, радуясь, что доставляет ей такое удовольствие, его уже не пугала мысль, что придется прожить два месяца бок о бок с этой наивной ласковой девушкой, которую он любил, как сестру; пожалуй, больше, чем сестру. Он никогда не думал, что его появление так украсит жизнь этой девчушки, да, именно его появление, хотя, право же, он никогда и никому не был нужен; это открытие преисполнило его такой благодарности, что он схватил ее руку, лежавшую в траве, и стал ее поглаживать.
— Какая у тебя нежная кожа, Жиз! Ты тоже пользуешься огуречной мазью?
Она засмеялась и вся как-то подалась к нему, и тут только Жак увидел, какая она гибкая. Ее чувственность была здоровой, веселой, как у молодого зверька, а гортанный смех то напоминал безудержный ребяческий хохот, то звучал как воркование влюбленной голубки. Но ее девственной душе было покойно в пышном юном теле, хотя она уже испытывала множество каких-то желаний, которые приводили ее в трепет, но сама она не подозревала еще, что они означают.
95
…с министром, графом де Виллелем. — Граф Жозеф де Виллель реакционный политический деятель периода Реставрации; с 1822 по 1827 г. был премьер-министром.