Отодвинув ворох газет, которыми завален был столик, Жак выпил простывший кофе. Из этого чтения он не вынес ничего, что ему не было бы известно; но единодушность тревоги придавала событиям некий новый, драматический оттенок. Он сидел неподвижно, взгляд его блуждал по толпе рабочих, служащих, которые выходили из автобусов и бежали, как всегда, по своим делам; но лица их были серьёзнее, чем обычно, и каждый держал в руках развёрнутую газету. На мгновение Жак ощутил упадок духа. Одиночество невыносимо тяготило его. У него промелькнула мысль о Женни, о Даниэле, о похоронах, которые должны были состояться сегодня утром.
Он поспешно встал и двинулся по направлению к Монмартру. Ему пришло в голову подняться к площади Данкур и зайти в редакцию «Либертэр»[105]. Ему не терпелось очутиться в знакомой атмосфере политической борьбы.
На улице Орсель уже человек десять ждали новостей. Левые газеты переходили из рук в руки. «Боннэ руж» посвящала первую страницу забастовкам в России. Для большинства революционеров размах рабочего движения в Петербурге являлся одной из вернейших гарантий русского нейтралитета и, следовательно, локализации конфликта на Балканах. И все в «Либертэр» единодушно критиковали мягкотелость Интернационала и обвиняли вождей в компромиссе с буржуазными правительствами. Разве не наступил подходящий момент для решительных действий — момент, когда надо было любыми средствами вызвать забастовки в других странах и парализовать все европейские правительства одновременно. Исключительно благоприятный случай для массового выступления, которое могло не только ликвидировать нынешнюю опасность, но и на несколько десятилетий приблизить революцию!
Жак прислушивался к спорам, но не решался высказать определённое мнение. С его точки зрения, забастовки в России были обоюдоострым оружием: конечно, они могли парализовать воинственный пыл генерального штаба, но могли также натолкнуть правительство, находящееся в трудном положении, на мысль применить силу — объявить осадное положение под предлогом военной угрозы и беспощадными мерами подавить народное возмущение.
Когда Жак вернулся на площадь Пигаль, часы показывали ровно одиннадцать. «Что мне надо было сделать сегодня утром в одиннадцать?» — подумал он. Он забыл. В субботу, в одиннадцать… Охваченный внезапной тревогой, он старался припомнить. Похороны Фонтанена. Но он вовсе не собирался на них присутствовать… Он шагал, опустив голову, в полном замешательстве. «Не могу же я явиться в таком виде… Небритый… Правда, затерявшись в толпе… Я сейчас так близко от Монмартрского кладбища… Если я решусь, парикмахер в какие-нибудь пять минут… Зайду пожать руку Даниэлю; это будет простой любезностью… Любезность, которая ни к чему не обязывает…»
И глаза его уже искали вывеску парикмахерской.
Когда он явился на кладбище, сторож сказал ему, что процессия уже прошла, и указал ему направление.
Вскоре между могилами он увидел группу людей, собравшихся перед часовенкой с надписью:
СЕМЬЯ ДЕ ФОНТАНЕН
Со спины он узнал Даниэля и Грегори. В тишине раздавался только хриплый голос пастора:
— Господь сказал Моисею: «Я пребуду с тобой!» Итак, грешник, даже когда ты шествуешь долиною теней, не бойся, ибо господь с тобой!»
Жак обошёл часовню, чтобы видеть присутствующих в лицо. Над всеми в ярком свете дня выделялась голова Даниэля, стоявшего без каски. Рядом с ним находились три женщины, закутанные в чёрные вуали. Первая была г‑жа де Фонтанен. Но которая из двух Женни?
Волосы у пастора были всклокочены, взгляд исступлённый; стоя с угрожающе поднятой рукой, взывал он к жёлтому деревянному гробу, покоившемуся под жарким солнцем на пороге склепа:
105