Антуан наклонился вперёд.
— Люди? — спросил он заинтересованный. — Какие люди? Ты?…
Жак подошёл к дивану. Возбуждение его несколько улеглось. Он смотрел на брата сверху. Глаза его сияли гордостью и доверием.
— Известно ли тебе, что на свете существует двенадцать миллионов организованных рабочих? — произнёс он медленно, с расстановкой, лоб его покрылся каплями пота. — Известно ли тебе, что международное социалистическое движение имеет за собой пятнадцать лет борьбы, совместных усилий, солидарности, непрерывных успехов? Что в данное время имеются значительные социалистические фракций во всех европейских парламентах? Что эти двенадцать миллионов приверженцев социализма распределяются примерно на двадцать различных стран? Что более двадцати социалистических партий образуют с одного конца света до другого непрерывную цепь, объединённую братскими чувствами? И что основной идеей, связывающей их, главным пунктом их соглашения является ненависть к милитаризму, непреложное решение бороться против войны, какова бы она ни была, откуда бы она ни возникла, потому что война — это всегда ухищрение капиталистов, за которое народ…
— Кушать подано, — объявил Леон, появляясь в дверях.
Жак, прерванный на полуслове, вытер пот со лба и снова сел в кресло. Как только слуга исчез, он пробормотал как бы в заключение:
— Теперь, Антуан, тебе, может быть, стало понятно, зачем я приехал во Францию…
В течение нескольких секунд Антуан молча смотрел на брата. Изогнутые брови над глубоко посаженными глазами сошлись, образовав напряжённую складку, выдававшую сосредоточенность его мысли.
— Вполне понятно, — произнёс он каким-то загадочным тоном.
Наступило молчание. Антуан спустил ноги с дивана и сидел, подперев голову ладонями, уставившись взглядом в пол. Затем слегка пожал плечами и встал.
— Пойдём-ка обедать, — сказал он, улыбаясь.
Жак, ни слова не говоря, последовал за братом.
Он был весь в поту. Посредине коридора ему вспомнилось, что рядом ванная комната. Соблазн был слишком велик и победил его колебания.
— Послушай! — внезапно сказал он, покраснев, как мальчишка. — Может быть, это глупо, но мне безумно захотелось принять ванну… Сейчас же… до обеда… Можно?
— Чёрт возьми! — воскликнул Антуан, развеселившись. (Как ни нелепо это было, но у него возникло ощущение, что он берёт какой-то маленький реванш.) — Ванну, душ — всё, что тебе угодно!… Пойдём.
Пока Жак плескался в ванне, Антуан вернулся в кабинет и вытащил из кармана записочку Анны. Он перечёл её и тут же разорвал: он никогда не хранил женских писем. Внутренне он улыбался, но улыбка была почти неуловима на его лице. Усевшись на диван, Антуан зажёг папиросу и снова растянулся на подушках.
Он размышлял. Не о войне, не о Жаке, даже не об Анне, — о самом себе.
«Я раб своей профессии — вот в чём беда, — думал он. — У меня недостаёт времени на размышления… Размышлять — это не значит думать о своих больных и даже вообще о медицине; размышлять — это значит задумываться над окружающим миром… На это у меня нет свободного времени… Мне казалось бы, что я отнимаю время от своей работы… Вполне ли я прав? Верно ли, что моё профессиональное существование — это и есть жизнь? И в этом ли вся моя жизнь? Не уверен… Я чувствую, что под оболочкой доктора Тибо скрывается ещё кто-то, а именно — я сам… И этот „кто-то“ задавлен… с давних пор… быть может, с той самой минуты, как я выдержал свой первый экзамен…. В тот день — трах! — мышеловка захлопнулась. Человек, которым я был, человек, существовавший во мне до того, как я стал врачом, человек, который и сейчас ещё живёт во мне, — это как бы зародыш, уже давно переставший развиваться… Да, пожалуй, со времени первого экзамена… И все мои собратья живут так же, как я… Может быть, и все занятые люди? Как раз лучшие из людей… Потому что именно лучшие всегда жертвуют собой, уходят с головой в профессиональную работу, поглощающую все силы… Мы напоминаем свободных людей, которые вдруг продались бы в рабство…»
Его рука вертела в глубине кармана небольшую записную книжечку, с которой он никогда не расставался. Машинально он вытащил её и рассеянным взглядом пробежал страничку записей на завтрашний день, 20 июля, всю испещрённую именами и пометками.
«Без глупостей! — резко оборвал он себя. — Завтра я обещал Теривье навестить его дочурку в Со[57]. А в два часа начинается мой приём…»