Глаза у него блестели, видна была хватка старого борца. Он уже забыл, что для того, чтобы напечатать подготовленный номер, ему нужны триста восемьдесят франков, а у него нет ни единого сантима. Жак наконец расстался с ним.
«Следовало бы включить „Знамя“ в план общего выступления против войны», — подумал он. Он решил поговорить об этом в Женеве и, если окажется возможным, послать Мурлану кое-какую субсидию.
Жак ещё не обедал. Прежде чем сесть у Биржи в метро и направиться в сторону Шамперре, он зашёл проглотить бутерброд в кафе «Круассан». Многие редакционные работники «Юманите», следуя примеру своего патрона, стали постоянными посетителями этого кафе-ресторана на углу улицы Монмартр.
В своём любимом углу возле окна вместе с тремя друзьями обедал Жорес. Проходя мимо, Жак поздоровался с ним. Однако патрон, склонившись над тарелкой, ничего не видел; мрачный, вобрав шею до самой бороды в крутые плечи, он предоставил вести разговор своим соседям и с рассеянной жадностью поглощал порцию баранины с фасолью. Его портфель, толстый портфель, набитый бумагами, который он всюду таскал за собой, возвышался возле него на краю стола; а сверху были нагромождены газеты, брошюры и книги. Жак знал, что Жорес неутомимый читатель. Он вспомнил о случае, рассказанном накануне Стефани, который слышал это от Мариуса Муте[70]. Муте не так давно был в поездке вместе с Жоресом и удивился, застав его погружённым в чтение… русской грамматики! А Жорес сказал ему как нечто само собой разумеющееся: «Ну да. Надо торопиться изучить русский язык. Быть может, завтра России суждено сыграть выдающуюся роль в жизни Европы!»
Жак, сидевший против света, издали наблюдал за Жоресом. «Слушает ли он когда-нибудь то, что говорят другие?» — подумал он. Этот вопрос Жак несколько раз задавал себе при виде Жореса. Когда патрон случайно замолкал и молча пережёвывал пищу, он, казалось, внимал только аккордам какой-то внутренней музыки. Внезапно Жак увидел, как Жорес поднял голову, выпятил грудь, быстро провёл салфеткой по губам и заговорил. Его глубоко посаженные глаза то вспыхивали, то угасали с необычайной быстротой. Окаймлённый бородою широко раскрытый рот, с опущенными углами, напоминал раструб громкоговорителя или чёрную дыру на античных трагических масках. Казалось, он не обращался ни к кому из сидевших за столом, а думал вслух и направлял свою речь против кого-то отсутствующего, как человек, для которого мысль и борьба мнений тесно связаны между собой и ум которого находит себе пищу только в споре. Нельзя было различить отдельных слов, ибо Жорес говорил тихо, — по крайней мере, настолько тихо, насколько позволял ему его голос оратора, звучный, как барабан; но Жак прекрасно различал среди гула, стоявшего в зале, особенный тембр этого голоса: своего рода жужжание, приглушённую вибрацию, подобную звукам, доносящимся к зрителям из оркестра, — она сопровождала в качестве аккомпанемента певучее парение фраз. Эти знакомые звуки вызывали у Жака тысячи воспоминаний о митинговой лихорадке, о словесных сражениях, овациях обезумевшей от восторга толпы… Увлечённый своей импровизацией, Жорес отставил наполовину ещё полную тарелку и наклонился вперёд, словно буйвол, готовый к нападению. Отмечая ритмическое движение фраз, его руки, сжатые в кулаки, поднимались и вновь опускались на край стола без усилия, но с размеренным звуком молота, забивающего сваю. И когда Жак, заторопившись ввиду позднего часа, вышел из зала, Жорес всё ещё говорил, отбивая такт кулаками по мрамору столика.
Образ Жореса, представший перед глазами Жака, вернул ему бодрость духа, и он всё ещё ощущал это благотворное влияние, когда подходил к воротам клиники на бульваре Бино.
«Клиника Бертрана». Это здесь…
Было уже совсем темно. Жак прошёл через сад, не замедляя шага, но не смея взглянуть на фасад здания.