То ли сон, то ли явь — бежал Пелеле, собаки гнались за ним, гвоздики дождя впивались в него. Бежал куда глаза глядят, обезумев от страха, высоко воздев руки, задыхаясь; бахромка слюны свисала с высунутого языка. По сторонам мелькали двери и двери, двери и окна, окна и двери… Телеграфный столб. Он останавливался, защищаясь рукой от телеграфных столбов, но, убедившись в их безобидности, смеялся и снова бежал, словно от погони. Бежал все быстрее, быстрее, и ему казалось, что туманные стены тюрьмы отдаляются от него.
На окраине, где город врезается в поля, он свалился на кучу мусора и заснул, как засыпает человек, добравшийся наконец до своей кровати. Паутина сухих ветвей висела над помойкой, а на ветвях сидели коршуны, черные птицы. Они взглянули на него сверху мутно-голубоватыми глазками, увидели, что он неподвижен, слетели на землю и стали его окружать, подскакивая и ковыляя в танце смерти, танце хищных птиц. Вертя головой, сжимаясь, измачивая крыльями при каждом шорохе ветра в листве или отбросах, подскакивая и ковыляя, они смыкали круг и приближались к Пелеле. Подступили вплотную. Зловещее карканье послужило сигналом к атаке. Он вскочил, пытался отбиваться… Самый смелый из коршунов впился ему в губу, пробил ее дротиком клюва насквозь, до зубов; другие нацелились на глаза и на сердце. Первый коршун трепал губу, хотел отклевать кусок, не обращая внимания на то, что жертва еще жива, и, несомненно, добился бы своего, но Пелеле внезапно сорвался вниз и покатился на дно помойки, поднимая тучи пыли и обдираясь о слипшиеся струпья отбросов.
Зеленое небо. Зеленое поле. Пропели горны в далеких казармах — закоренелый порок вечно настороженных племен, дурная привычка осажденных городов средневековья… В тюрьмах начиналась вечерняя агония заключенных. Люди возвращались с аудиенции, одни — обижены, другие — обласканы. Свет из притонов кинжалами врезался в полумрак.
Дурачок боролся с призраком коршуна. Болела нога — сломал при падении, очень болела, страшной, черной болью, отнимавшей жизнь.
Тихонько и упорно скулил Пелеле — тихонько и упорно, как побитый пес:
— У-и!.. У-и!.. У-и!..
Среди сорняков, превращавших свалку в прекрасный сад, у лужицы пресной воды, в маленьком мире его головы билась и выла буря:
— У-и!.. У-и!.. У-и!..
Железные когти жара впивались в лоб. Путались мысли. Мир расплывался, как в кривом зеркале. Причудливо менялись размеры. Бурей проносился бред. Пелеле летел куда-то вверх, вниз, в сторону, в другую, по спирали…
…У-и, у-и, и-и-и-и…
Ло-та-ло-та-лото-ло-та-лотова жена. (Та, что выдумала лотерею?) Мулы, тянувшие конку, обернулись Лотовой женой — застыли — кучера бранятся — бросают камни, хлещут бичами — ни с места, попросили пассажиров, не поможет ли кто. Те помогают, бьют мулов, и мулы пошли…
— И-и-и-и-и!
И-и-идиот! И-и-и-идиот!
У-и-и-и и-и!
Точу ножи, ножницы, зубы точу, зубы точу, смеяться хочу! Мама!
Крик пьяницы: «Мама!»
Ярко светит луна из пористых облаков. Белая луна над влажными листьями, блестящая, как фарфор.
Несу-ут!..
Несу-ут!..
Несут из церкви святых, несут хоронить!
Ох, и хорошо, ох, и похоронят, ох, похоронят, хорошо-то! На кладбище весело, веселей, чем в городе, чище, чем в городе. Ох, хорошо, ох, и похоронят!
— Та-ра-ра! Та-ра-ра!
Тит-и-и!
Тарарара! Тарарари!
Бим-бим-бим — бум-бум — бимбимбим!
Ох-ихо-хо-хо-ха-ха-ха-хи-хи-и — турки-и-уи у папептии-и!
Ти-и-и!
Бим-бимбим — бум-бум — бимбимбим!
Он прыгал с вулкана на вулкан, со звезды на звезду, с неба на небо, во сне и наяву, кругом скалились пасти, большие пасти и маленькие, зубастые и беззубые, губастые и безгубые, и с заячьей губой, и косматые, с двумя языками, с тремя языками, и все орут «мама».