В новой пьесе ей дали роль пансионерки, и Фирст вошла во вкус школьного жаргона, считая его изысканным или даже сверхутонченным, и не сразу заметила, что ее трескотня раздражает Ромбича.
Теперь она это почувствовала. Он молча смотрел на нее и думал, что она, собственно говоря, некрасивая и пошлая бабенка: этакий привисленский, мясистый, бесформенный нос картошкой, подбородок с нелепой ямочкой, а оттого, что она гримасничает, щеголяя жаргонными словечками, рот стал еще больше. Только к глазам трудно придраться: у нее, у бестии, глаза опасные, их надо избегать, если хочешь устоять перед ее очередным капризом.
Она поняла его и, как в радиоприемнике, перевела рычажок с коротких волн на средние: отрывистый треск — и вот вместо популярной песенки зазвучала салонная музыка:
— Милый, я забыла, где нахожусь. Я так счастлива, что вижу тебя именно здесь, где ты вступаешь в бессмертие, в твоей замечательной мастерской стратегии, в лаборатории победы. Нет-нет, скорее в мастерской, в студии. Потому что стратегия — это прежде всего искусство! Как живопись, как поэзия! Нет, как музыка! Живопись слишком конкретна. А стратегия — это ведь чистая абстракция, не правда ли?..
Едва уловимым движением он стиснул челюсти. Она тотчас заметила это, но не сразу поняла, в чем дело:
— Не в том суть… Не это важно, я не затем сюда пришла. Дорогой, не сердись, но сегодня Варшава… Такое возбуждение.
С непритворным удивлением он поднял брови.
— Как же? — воскликнула гостья. — У нас ведь есть союзники! Мы не одни боремся!
Фирст с подъемом описывала в этой мастерской, в этой лаборатории, какое торжественное настроение царит в исторический день на варшавских улицах и в салонах столицы. Она повторяла сплетни, самые дикие, самые фантастические, вероятно, ждала их подтверждения или, скорее, опровержения. Ромбич молчал. Тогда с еще большим жаром и с полной серьезностью она заговорила о прогнозах на будущее, об отвлечении сил противника от Польши, об обязательствах союзников.
Почему он не смолчал? Что его, в конце концов, взорвало? Не скрыта ли в комплиментах по адресу Англии и Франции задняя мысль: мы — несчастные горемыки, а союзники — это сила…
— Бабья болтовня! — вскипел он. — Безумцы! Чем располагает Франция в данный момент? Тридцать дивизий — меньше, чем у нас! А у Англии что есть? Едва ли десять! Великие державы! У них линкоры? А ну-ка, махни на них по Варте на Видавку, по Висле на Нарев? Самолеты? Кто еще в августе получил от нас сорокапятимиллиметровые орудия? Для варшавской шпаны, кроме Парижа, ничего на свете нет, а что такое Париж? Скопище оборванцев! От них помощь?..
— Как? — Нелли растерялась и, казалось, едва не лишилась чувств от этого удара; присев бочком на стуле, она повторила: — Как? А союз? А договор?..
— Какой договор? Между штабами? Ха-ха-ха! — заржал он, схватил ее руку, лежавшую на столе, и крепко стиснул. — Ступай-ка и при первой же возможности спроси у этого, как его, генерала при мсье Ноэле, спроси, когда они наконец введут в действие этот договор.
Она сидела совершенно разбитая, опустив глаза, понурив голову, словно собираясь заплакать. Ромбич испугался.
— Дитя мое, — сказал он ласково, даже тепло. — Не в том дело. Сегодня от них могут ждать помощи только дураки. Лишь бы нам продержаться до зимы, тогда, быть может, и от них мы чего-нибудь дождемся. Поэтому твой бедный Рышард…
— Я пойду. Знаю, знаю. Я не должна тебе мешать… Он вскочил, обошел вокруг стола, обхватил обеими руками голову Нелли, которая снова стала прекрасной, единственной в мире, припал к ее лбу, искал губами глаза. Они были влажные и соленые, это его растрогало, он поднял ее большое бессильное тело, бормотал какие-то слова утешения, выискивал в памяти жалкие обещания союзников и нашептывал их в ее изящное ушко, приукрасив, как бы перевязав розовой ленточкой: конечно, они дадут заем, мы раздобудем оружие, в Сааре предпримут сковывающие действия, разведку на переднем крае линии Зигфрида, понемногу будут бомбить — возможно, порты Северного моря, одним словом, не так уж плохо, в конечном счете все как-то образуется.
Когда Ромбич почувствовал, что Нелли успокоилась, он собрался с духом и сказал:
— Надо думать об отъезде.