— Будут, — отвечает.
— Скоро ли? — спрашиваю.
— Нет, — говорит, — еще не скоро.
Мне стало досадно.
— А ты-то, — говорю, — почем знаешь?
— Да я — то, — говорит, — хоть и не знаю, а только не скоро.
А вот весною в 1883 году сидит она в чулане у открытого окошка да и говорит мне:
— Симеон, да поди-ка ты ко мне, поговорим-ка немножко.
— Что же, — говорю, — давай поговорим.
Подошла, знаешь, я и села возле нее на лавку.
— Гляди, — говорит, — Симеон, как хорошо расцвело.
А сама так и трепещет вся, так вот и ликует. А я — то, знаешь, взглянула, вижу, и вправду сирень расцвела, да и говорю:
— Матушка, гляди-ка, как хорошо сирень-то расцвела.
— Ох, — говорит, — Симеон! Какая же ты глупенькая! Ничего не понимаешь!
И взяла меня за руку, крепко ее сжала и говорит:
— Чрез шесть-то лет что в обители расцветет!
А сама так вот вся и трепещет. Тут только я поняла, что она что-то видит, чего нам не видно, и что-то хорошее обители предрекает».
Общение между юродивыми
«Забегали к Пелагеи Ивановне и прочие бывшие в обители блаженные рабы Божии — такие же, как и она, дурочки, как себя они величали. Раз, например, зашла, так всеми называемая блаженная Паша Саровская. Она потому и называлась Саровскою, что несколько лет спасалась в Саровском лесу. Взошла и молча села возле Пелагеи Ивановны. Долго смотрела на нее Пелагея Ивановна да и говорит: «Да! Вот тебе-то хорошо, нет заботы, как у меня: вон детей-то сколько!» Встала Паша, поклонилась ей низехонько и ушла, не сказав ни слова в ответ. Спустя много лет после того сестра обители нашей Ксения Кузьминична, старица прежних Серафимовских времен, однажды во время обедни осталась одна с Пелагеей Ивановной и, сидя на лавке у окна, тихонько расчесывала у нее голову, а Пелагея Ивановна спала. Вдруг Пелагея Ивановна вскочила, точно кто ее разбудил, так что старицу Ксению испугала, бросилась к окну, открыла его и, высунувшись наполовину, стала глядеть вдаль и кому-то грозить. «Что такое?» — подумала старица Ксения, подошла к окну поглядеть и видит: отворяется обительская калитка, что у Казанской церкви, и в нее входит блаженная Паша Саровская с узелком за плечами, направляется прямо к Пелагее Ивановне и что-то бормочет про себя. Подойдя ближе и заметив, что Пелагея Ивановна ей таинственно грозит, Паша остановилась и спросила:
— Что, матушка, или нейти?
— Нет, — говорит Пелагея Ивановна.
— Стало быть, рано еще? Не время?
— Да, — подтвердила Пелагея Ивановна.
Молча на это низко поклонилась ей Паша и тотчас же, не заходя в обитель, ушла в ту самую калитку. И после этого года полтора не была у нас.
Вот они, блаженные-то, как разговаривают, поди и понимай их, как хочешь... А они, дурочки-то, все знают, лишь друг на друга только взглянут, все и понимают.
Что же, вы думаете, значили эти таинственные их разговоры? А вот что: лет за шесть до смерти Пелагеи Ивановны явилась к нам опять Паша с какой-то детской куклой, а потом, еще немного погодя, и со многими куклами; нянчится, бывало, с ними, ухаживает за ними, называя их детьми. И стала Паша по нескольку недель, а потом уж и по нескольку месяцев проживать у нас в обители, где день, где ночь. За год до кончины Пелагеи Ивановны почти весь год прожила у нас. А как скончалась Пелагея Ивановна, то осталась даже и совсем в нашей обители. Была несколько раз она у меня, и я пробовала предложить ей остаться.
— Нет, нельзя, вон маменька-то не велит, — отвечает мне, показывая на портрет Пелагеи Ивановны.
— Что это, — говорю, — я не вижу.
— Да что ты, — говорит, — не видишь, а я — то вижу, не благословляет.
Так и ушла и поселилась у клиросных в корпусе.
Точно так же хаживали к нам и почитали Пелагею Ивановну и наши блаженные покойная сестра Прасковья Семеновна, тоже еще Серафимовская старица, называвшая ее всегда: Пелагея Ивановна — второй Серафим; также покойная же сестра Прасковья Яковлевна, называвшая ее маменькой.
А вот когда перед самой смертью пришла к нам в последний раз некая блаженная Евгения Феофановна, не из нашей обители, а только бывавшая у нас, тот-то что было! Вот как теперь гляжу и никогда не забуду: приходит она к нам и два узла тащит махров22. «Вот, Герасимовна сухоребрая, — кричит, — никому не верю, а тебе все имение тащу».
— А ты полно дурить-то, — говорит ей Пелагея Ивановна, — лучше о смерти поговорим.