Денег от юности в руки не брала. Письма кто присылал, она мало читала, которым отвечала, а которым нет. Сроду ни с кем она не целовалась и руку никому свою не давала целовать; своим хожалкам всем запрещала давать руку при здоровании и не велела с мужчинами оставаться наедине.
В Саров пускала один раз в год, а Даша двадцать лет никуда не выходила. Во время воскресной обедни Дуня запрещала печку топить и к святыне приступала строго, а последнее время не давала уж и полы мыть, потому что полы она считала большой грязью, и белье не давала стирать в пятницу и среду, а только во вторник и в четверг, и при этой работе не давала со своего стола просфору, не давала дома обедать и лампаду поправлять, но в церковь пускала; после полов она велела мылом руки мыть, съесть кусок хлеба и взять книгу в руки — Псалтирь или молитвенник. Только через двое суток она разрешала прикладываться к иконам, также и после бани: ходи дома немытая, до всего допустит, а после бани — нет. Если обуются в лапти или в валенки или еще во что-нибудь, весь месяц в этой обувке ходить надо, хоть сыро, хоть жарко, разуться нельзя, а то не будет пить и есть и плакать будет. Если тихонько разуются, она все равно узнает, ругаться не будет, а будет сильно плакать. У них до того ноги отекут, что невозможно, весь день на ногах, без отдыха и без сна; ноги сырые, а греться не пустит, а иначе закричит дуром; также весь месяц не давала сменять белье и платок, а при народе обличала: она монашка, а грязная.
Кто ей служил, тем не давала брать в руки ни ножа, ни топора, ни веника, а то ей была великая скорбь! И ничего не давала делать, кроме молитвы; не давала ходить за собой при женской немощи, брала другую. Если обе сразу, то она и не разговлялась.
Мало кто ее подвиг понимал. Она плачет, жалуется на хожалок, а сама так велит. И тут же плачет и улыбнется. Поле она сказала: «Если я тебя при людях буду ругать, ты не смущайся». «Они меня не моют и рубахи мне не дают», — и заливается при этом слезами.
Чтобы подвига ее не знали, она говорила: «Ныне нет отрадного дня», — и сама не ела, и никому не давала. А тут по покойнику в колокол ударят (село-то большое) — нельзя уже есть, или еще что случится, все это были поводы, чтобы не есть. Покойника пронесут, хожалки просят, она: «Завтра поедим»; скажет: «Молитесь, чтобы завтра отрадный был день». Так и отведет день ото дня, потом и забудется, а хожалкам не дает, говорит: «Больному принесли, я сама съем». Когда покойника несут, она лежит недвижимо, и если ест в это время, то бросит, и если правило, молиться больше не станет, лежит и всем велит молчать. Поля ее спросила: «Дуня, почему ты так к покойникам относишься?» — «Глас Господень — когда в колокол бьют — объяснил, чтобы молились за рабов». И скажет: «Такой же брат, такая же сестра, мы все одной крови. Вспомни, что их встретит. Умру, и ты молись за меня». И до тех пор лежит недвижимо, пока его не схоронят, и никого в келию в это время не пустит. Она говорила, что не только за того, кто милостыню приносил, нужно молиться, но за всех, о ком узнаешь. Она очень боялась загробной жизни, как ни один старец не боялся. Поля раз говорит: «Дунюшка, хорошо, чтобы ты померла». А она заплакала и говорит: «Я лучше здесь на ножах буду лежать». Спросит: «Поля, я умру, будешь за меня молиться?» Она ответит: «Буду», — «Ну скажи тогда, как ты за меня будешь молиться?» — «Ежедневно буду за тебя молиться 150»6. Она говорит: «А за это отрада будет?» — «Да». Она утешится и успокоится.