Женщина, закрыв лицо платком, ничего не отвечала.
— Решайтесь на что-нибудь!
Она невольно повиновалась; не отнимая платка от лица, она встала.
— Утро довольно холодно, — сказал ее спутник, — не угодно ли опять надеть мою шинель?
— Не надо! — отвечала она.
— По крайней мере, не худо скрыть ваш маскарадный наряд другим, более приличным.
Не отвечая ни слова, женщина шла к крыльцу, подле которого стояла готовая уже коляска.
Бедная сорока молчала; от ужаса на ней встал хохолок дыбом, хвост распахнулся веером, все перья взъерошились.
Тут, расставаясь с бедной Мери, она вздохнула и полетела вниз по Днепру. Вдруг, откуда ни возьмись, стая сорок окружила ее, зачочокала по-своему: стой!
Наша сорока от них было — куда! — захлопали ее крыльями, заколотили, сбили с пути.
— Держи, бабы, держи! это какая-то не нашенская\ Эге! и хвост цел-целехонек! Да она еще не тронутая: на шабаше не была!
— Откуда ты, голубушка?
Бедная сорока молчала; от ужаса на ней вставал хохолок дыбом, хвост распахнулся веером, все перья взъерошились.
— Гони ее, бабы, в дупло! Не полетит — заклюем, изобьем в прах! На шабаше представим ее в судейскую, — за это нам по хохлу дадут… Гони ее!
Наша бедная сорока хочет от них вырваться, а сбоку, с другого — хлоп ее крылом. Она кинется к земле, а ей поддадут снизу; хочет приподняться повыше, а ее клюнут в голову. Повели ее к лесу. Пропала из глаз.
Вот настала ночь, страшная ночь, — в которую нечистая сила, по обычаю, сбирается на контракты, и на праздник на Лысую гору, — ночь на Иванов день.
Когда все улеглось в доме Романа Матвеевича, Зоя, надев ночной шлафор[94] и ночной чепчик, выслала вон горничную, открыла окно, села подле и стала всматриваться в луну. Луна незаметно спускалась с вершин небесных все ниже и ниже и, наконец, уставилась из-за лесу, как раскаленная лысая голова великана… Вдруг показалось Зое, что эта голова начала моргать, водить глазами… Зоя вздрогнула, закрыла лицо.
И в то же время что-то просвистело в трубе, шорох раздался подле Зои, она стиснула от ужаса глаза.
А перед ней стояла уже старуха в чепчике с крыльями и широкой бахромой.
— Ну, девушка! — пробормотала она, — чуть-чуть проклятые сороки не отбили у меня твоего сердечка!..
Старуха подошла к Зое.
— Не бось, голубушка! — продолжала она и начала водить около нее руками разные вавилоны, точно таким образом, как магнетизируют, для произведения пяти степеней таинственного сна.
— Хорошо ль, голубушка? по душе ль, сударыня?
По жилкам Зои стало переливаться какое-то наслаждение, голова ее скатилась на спинку кресел, она протянулась как замирающая.
— Нравится ли, милочка? по сердцу ли, лапонька?
В это время скок на окно сорока; затрещала, запрыгала, а старуха хвать ее за хвост…
Раз, два! — свернула ее в клубок… Раз, два! — в руках ничего, а в груди Зои вдруг что-то забилось сильно-сильно.
— Нравится ли, девушка? по душе ли, красная?
Старуха провела руками вавилоны над головой Зои и — в руках ее очутилась сова.
Совушка похлопала глазами и порхнула из рук старухи на окно, с окна понеслась по густому мраку.
— Спи, моя сударыня! спи, моя сердечная!
Распелась старуха шепотом, подбоченилась, прошла ходуном по комнате да как хлопнет каблучком об пол… глядь… свернулась в клубок, в дымок, да в трубу.
Еще во сне Зоя почувствовала какое-то беспокойство в груди; пробудившись, она с испугом приложила руки к сердцу — оно ужасно билось. «Что это значит?» — спросила она сама себя. Повернулась на бок — бьется; повернулась на другой — также бьется; привстала — все продолжает биться.
«Что это значит?» — повторила она и, накинув на себя утренний капот, торопливо сошла в комнату матери.
— Что это значит, маминька?
— Что такое? — спросила удивленная ранним ее приходом Наталья Ильинишна.
— Неужели это сердце бьется? попробуйте… — сказала Зоя, взяв руку матери и приложив к своему сердцу.