— Et bien un air russe![117]— и попросили одного молодого человека запеть русскую арию; он запел трубным гласом:
— Шш! Шш! — раздалось по зале. Певец умолк.
— Что такое?
Надине дурно, Надина почти без памяти на руках матери.
— Sufficit! Manifestum est![118] — сказал один из докторов, — теперь понятно, в чем дело: чувствительный и нежный слух ее не переносит русских звуков — и не удивительно: во мне самом некоторые звуки производят сотрясение. Должно полагать, что ухо ее поражается буквами stctcha, tstse и ouoi.[119]
— Скажите, пожалоста, — продолжал он, обращаясь к матери Надины, — не имеет ли дочь ваша отвращения от русского языка?
— Ах, она его терпеть не может и сама никогда не говорит, — отвечала родительница.
— Гм! — сказали доктора в одно слово, — это болезнь национальная! — и, заговорив по-латыни, они пожали плечами.
— Одно средство — отправить за границу.
— О, нет! — сказал про себя один медик, — что производит болезнь, тем надо и лечить: чтоб укрепить и приучить ее нервы к еры и ща, надо выдать ее замуж за какого-нибудь ерыгу и кормить щами.
Такова была Надина.
Что же касается до Барб, то она была существом совершенно идеальным, сладостным, мечтательным и нежно ахающим. Беленькая собой и в беленьком платьице, она была похожа на зайку на задних лапках.
Теперь приступим к описанию шести наших кавалеров.
Кавалергард был из числа тех, к счастию или несчастию, многих людей, которым на роду написано заботиться только о приобретении почестей в свете — и более ни о чем; из числа тех людей, которые составляют ветви укоренившихся дерев, растущих на широком просторе, и мало думают о непогодах жизни, о благотворном дожде и росе, не боятся засухи и гордо раскидывают тень свою по пространству, на котором часто вянут отпрыски плодоносных дерев, посреди недоброго зелья.
Кавалергард получает, кроме жалованья, свои тысячи, живет посреди блеска величия, золота, бриллиантов и бальных огней, ни о чем не думает, кроме парада, ничего не считает, кроме визитов, ничего не читает, кроме нот новой кадрили, ничего не говорит, кроме комплиментов, ничего не чувствует, кроме позыва на удовлетворение пяти чувств… Он статен и свеж; судя по смоляным усам, он брюнет; но глаза его бледно-серые, волоса, как лен. Все жмет ему руки, все приветливо предупреждает его словом bonjour! Жизнь его так хороша, что иной земнородный не составит себе лучшей идеи о будущем блаженстве.
В доме отца Юлии увидела его княжна Мельани и влюбилась.
В доме отца Юлии увидел он в первый раз mademioselle Barbe и — влюбился.
M-r Пленицын, чиновник военного министерства, был молодой человек с вздернутым носом и с огромным вихром. Он был самородное золото; жил жалованьем и наградами из экономических сумм; но где он жил, на какой улице Петербурга, в котором этаже — это было неизвестно; несмотря на это, он был везде, в кругу лучшего общества, и театре расхаживал перед первым рядом кресел, облокачивался во время антрактов на стенку, отделяющую музыкантов, лорнировал ложи, везде встречал коротких знакомых, жал руки, давил ноги, думал мало, говорил много, знал наизусть весь женский туалет и моды, помнил, как и кто из дам была в прошедший раз или в прошлый бал наряжена; понимал, что кому к лицу, и слыл умником и любезником в залах.
Несколько раз польстил он Агриппинё замечанием, что она одета с необыкновенным вкусом и лучше всех, и — Агриппинё полюбила его как человека единственного, который умел ее оценить.
Но ему понравилась Надин; он заметил, что, когда с ней ни заговорит (он говорил очень часто по-русски с благим намерением ввести русский язык в общественное употребление посреди салонов), всегда делалось ей дурно. Однажды, танцуя с ней, он хотел в вихре вальса сказать какой-то комплимент, и, едва произнес: «Как ща… ща… ща…стлив я…», — Надин крепко сжала ему руку и потом почти без чувств припала к спинке стула; грудь ее взволновалась. Это он видел и подумал, едва переводя дух от восторга: «Она меня любит!»