Выбрать главу
Как часто ночью в час прилива Неясных дум, встречая сон, Мы проявляем негативы, Где жизни бег запечатлён.
Так возникает снимок лета — Крутой, зовущий вдаль подъём. Кавказ. Прохладный час рассвета. Прогулка первая вдвоём. <…> Идём же к счастью выше, выше, Туда, где солнце и простор, Чтоб только южный ветер слышал Сердец тревожный разговор.

Её стихи — типично советская литинститутская поэзия конца 1930-х — начала 1940-х годов — с образами «готовности», «тревоги», «восхождения-борьбы» и «преодоления», в духе столь популярного и, конечно, не конфликтующего с официальной идеологией героического романтизма. От уровня столь любимых Прокофьевым Ахматовой, Бальмонта, Белого, Маяковского, Пастернака и Цветаевой это было бесконечно далеко.

Из Кисловодска Прокофьев часто и обстоятельно писал и Лине. 19 июля он послал ей ответ на известия из Москвы об убийстве Зинаиды Райх, жены только что арестованного Мейерхольда: «…Какой ужас с Зинаидой! Ты ещё неясно написала: «ошарашили работницу, а затем нанесли ей 12 ударов ножом». Кому, ей? Но Бирман уже знала от кого-то приехавшего из Москвы, и когда я пошёл к ней, сомнения рассеялись. Бедный В<севолод> Э<мильевич>! А Зинаида — какая всё-таки трагико-романтическая судьба, начиная с Есенина». И прибавлял то, что думал о продолжающихся арестах и «чистках»: «…порядочные люди сменяются подлецами. Подлецы вылетают в трубу, а вонь от них всё же остаётся».

Мира, в конце концов, приехала в Кисловодск, но вместе с родителями. Прокофьев занимался инструментовкой «Семёна Котко», не прерывая начатой 10 июля упорной работы ни на один день, черпая силы и вдохновение в ежедневном общении и прогулках с Мирой. 26 августа они отправились на Эльбрус. Привычный к пешему туризму композитор без труда довёл юную подругу вверх по склону, вплоть до альпинистского лагеря РККА, где, получив соответствующее обмундирование и проводника, они на следующий день продолжили восхождение. Воспоминания Мендельсон сохранили только бледный отсвет того экстатического восторга, который, без сомнения, сопровождал их всю дорогу: «Меня как будто несла волна чувства. Мне казалось, что здесь чувство приняло в себя что-то новое, что-то от чистоты горных вод, от суровости гор и удивительной тишины». Зная о том, насколько важно было живое ощущение природы для Прокофьева, можно не сомневаться, что их экстатическое восхождение преобразилось в наиболее возвышенную и умиротворённо-суровую музыку, начатую им тогда же, в 1939 году, — отчасти в средний раздел Седьмой (1939–1942), но больше всего в Восьмую фортепианную сонату (1939–1944).

Пробиваясь сквозь поэтические штампы и срываясь в отчаяние, Мира в канун нового, 1940 года всеми мыслями обращалась к тому, кто занимал теперь её чувства, — с мольбой о воплощении и «её сердца» в «их» Восьмой фортепианной сонате:

Счастьем нашим, горем нашим До краёв оно полно. Осуши его как чашу Новогоднюю с вином.
Всё, что в сердце было свято, Замуровано — теперь Ты отдай восьмой сонате, Безраздельно ей доверь.
Минут дни. Коснёшься клавиш Властной, любящей рукой, — Биться снова ты заставишь Сердце, полное тобой.

Лина, с самого начала знавшая о Мире, а осенью 1939 года поставленная Прокофьевым перед фактом, что это не просто знакомство с симпатичной девушкой, а действительно чувство, не придавала большого значения происходящему. Точнее поступала единственно возможным образом: окружала мужа бесконечной заботой и вниманием, закрывая глаза на происходящее. 11 января 1940 года она появилась с Прокофьевым в Ленинграде на столь долгожданной премьере «Ромео и Джульетты» в Театре имени Кирова. Город пребывал в затемнении — из-за войны с Финляндией. Буквально за две недели до первого исполнения судьба постановки снова зависла в неопределённости. Накануне Нового года общее собрание музыкантов театрального оркестра вынесло решение «не давать спектакля во избежание конфуза». Лина всё ещё надеялась, что семейная жизнь с Прокофьевым поправима, что ей для этого требуется проявить только выдержку и терпение. Композитор действительно снова нуждался в поддержке; он, по воспоминаниям Лины, «приходил домой в полном отчаянии и говорил, что не пойдёт больше ни на репетиции, ни на премьеру». И Лина, как могла, поддерживала его. Накануне премьерного спектакля к жившим в «Астории» Прокофьевым зашёл Радлов, и в довольно подавленном настроении все трое отправились пешком в театр. Спектакль тем не менее сорван не был. Что само по себе показалось чудом. А собравшаяся в театре публика не один раз вызывала композитора и исполнителей на сцену. И даже когда на послепремьерном банкете исполнительница роли Джульетты Галина Уланова решила произнести — от имени исполнителей — попросту неуместный тост с упоминанием того, что «нет повести печальнее на свете, чем музыка Прокофьева в балете», то в сравнении с тем, что могло случиться ещё за несколько часов до того, это показалось лишь милой шуткой, и Прокофьев, по воспоминаниям балерины, «первый заразительно смеялся» над её нетактичной речью.

Однако, и находясь в Ленинграде, Прокофьев продолжал думать о Мире — 26 февраля 1940 года к 10 утра Мира получила в проезде Художественного театра корзинку цветов в память о полутора годах их знакомства.

Окрылённый долгожданным исполнением балета на родине, возобновившимися репетициями историко-революционной оперы, крепнущими чувствами к молодой девушке, Прокофьев довольно неожиданно написал Дукельскому письмо, выдержанное в прежнем иронично оптимистическом ключе, столь контрастировавшим с тем, что происходило вокруг композитора в 1938–1940 годах:

«Чкаловская 14, кв. 14

Москва 64, СССР

5 апреля 1940

Мой дорогой друг,

Миновала уйма времени без каких-либо известий от тебя. Я рассчитывал прибыть в Америку в феврале, но из-за сражения в Европе вынужден был «отложить» удовольствие. Однако я прочитал в «Musical Courier», что ты был на некоем приёме, а значит, у тебя всё в порядке, и я этим доволен.

Ну, старый дружище, что новенького? Что пишешь: 1) по части музыки, 2) в виде тра-ля-ля? Хороши ли доходы от тра-ля-ля? Женился ли ты или всё бегаешь по девочкам?

Прошлым летом я кончил оперу в пяти действиях по довольно живой повести Катаева «Я сын трудового народа» (ищу другого названия). В настоящий момент её репетируют в Москве, и премьера ожидается через 2–3 недели[32]. В январе Ленинградская опера произвела мой балет «Ромео и Джульетта» с большой помпой и лучшими танцорами. Последние были скорее против <балета>, но после того как их вызывали 15 раз в вечер премьеры, решили, что новые формы тоже могут иметь право на существование. Сочинил я и толстую сонату для фортепиано (25 минут), которую тебе пошлю сразу по опубликовании[33].

Ну, обнимаю тебя, старина. Drop me a line [Черкни мне строчку-другую. — англ.], предпочтительно заказным.

Всего тебе доброго,

Серж Прокофьев

Best greetings,

Duckie, dear,

L. P.

[Наилучшие пожелания,

Утёнок, милый,

Л(ина) П(рокофьева)]».

Это было последнее совместное письмо супругов, посланное за границу.

Незадолго до апрельского письма Прокофьевых Дукельскому «Советская музыка» напечатала отклик ленинградского пианиста и музыковеда Михаила Друскина на премьеру «Ромео и Джульетты». Отклик сочетал критику и похвалы — как в адрес Прокофьева, так в адрес постановщиков, исполнителей и даже либреттистов балета. Полная партитура — по сравнению с очень понравившимися рецензенту сюитами из балета — не устраивала Друскина перенесением «симфонических портретов», «лейт-эпизодов (или фрагментов из них) <…> из одного акта в другой, из картины в картину. Особенно пострадал от таких повторений III акт, который почти целиком (за исключением сцены прощания и частично эпилога) заполнен «монтажом» уже не раз использованных отрывков. И как бы они ни были хороши, их механическая перестановка ничего, кроме чувства досады, вызвать не может». А вот что Друскин думал о работе коллектива Кировского театра, многие танцовщики которого совершенно не понимали музыки Прокофьева. Ведь это была та самая труппа, откуда один за другим уходили те, кто составил мировую славу русского балета: Фокин, Нижинский, Баланчин. Михаил Друскин написал в рецензии: «Балетный коллектив, взявшийся за постановку «Ромео и Джульетты», должен был неминуемо вступить в творческую полемику с музыкой Прокофьева. <…>

вернуться

32

Премьера оперы Прокофьева «Семён Котко» состоялась только через два с половиной месяца.

вернуться

33

«Толстой» (ипе grosse senate) Прокофьев именует Шестую фортепианную сонату, соч. 89, впервые сыгранную им самим на радио через три дня после письма, 8 апреля 1940 года.