Выбрать главу

В-четвёртых, евразийскому мышлению был присущ лидерский пафос. Россия и её культура воспринимались евразийцами не как очередная «провинция Запада», а как полноправный крупнейший игрок на мировой арене — тот, кто скоро поведёт остальных за собой. Прокофьев с его личными качествами лидера и борца не мог не сочувствовать и этому тоже.

В-пятых, евразийству были присущи, с одной стороны, мысли о будущем неизбежно скором свершении времён и одновременно укоренённость в настоящем, которое и есть основа всякого будущего. Как верно подметил князь Трубецкой (в письме к лингвисту Роману Якобсону, утверждавшему, что существует «евразийский языковой союз» разных по происхождению и грамматике, но фонологически сходных языков), тут был своеобразный «футуризм», более иных свойственный в евразийских кругах Сувчинскому. Апокалипсическая же обращённость к свершению истории, укоренённая в христианском мирочувствии, приводила евразийцев, прекрасно понимавших, что для всякого, мыслящего по-русски, «запад» и есть «конец», «свершение» — от солнца, западающего на исходе дня за горизонт видимого, — к тому, что они толковали собственное мировоззрение именно как альтернативный вариант конца истории, а значит, и альтернативный вариант западности. Саму же Россию евразийцы, как тот же Сувчинский, готовы были провозгласить «Новым Западом».

В-шестых, евразийцы исходили из принципиального подобия (изоморфности) разных форм деятельности, порождаемых в пределах одной культуры. Так, ритм, орнамент, гармония и мелодическое развитие в русской (и шире: евразийской) музыке в некотором, фундаментальном смысле изоморфны тому же ритму, орнаменту, гармонии, развитию в религиозной вере, в политике, в экономике, в архитектуре, в стихосложении… Это значило, что через изоморфные роды деятельности можно добиться одинаково мощного воздействия в рамках одной культуры, если правильно понимать её законы. Сочинение, казалось бы, отвлечённой музыки, при верном нащупывании резонирующего с культурным целым ритма, гармонии и мелодии становилось актом огромного исторического и социального значения, что выводило музыку из-под опеки горстки ценителей и делало доступною всем, кто считал себя принадлежащими к единой культуре.

Можно без преувеличения сказать, что евразийское мировоззрение рождалось в резонансе с неподконтрольными «цивилизации» силами, которые в 1910—1920-х годах с такой ясностью разворачивались на страницах партитур Прокофьева и Стравинского; сами же Стравинский и Прокофьев вполне евразийцам симпатизировали.

24 января 1925 года Прокофьев побывал на евразийском собрании в Берлине, в доме Веры Гучковой, тогда ещё юной дочери лидера русских октябристов, депутата дореволюционной Государственной думы Александра Гучкова, а в будущем — жены Сувчинского. В дневнике Прокофьев перечисляет присутствовавших (помимо приведшего его туда Сувчинского): «…профессор Франк, профессор Трубецкой, профессор Ильин, задававший мне сложные музыкальные вопросы, и какой-то господин из Москвы, который очень напористо стал хвалить Рославца и Мясковского. В этой напористости играл важную роль московский патриотизм, который, говорят, там очень развился: вот мы какие. Когда же я сам стал расхваливать Мясковского и оказалось, что я его и лучше знаю и больше люблю, то он сделался сразу очень простым и милым. Впоследствии Сувчинский сказал мне на ухо, что этот человек из красного штаба, но сочувствует евразийству и здесь инкогнито. Жаль, что я не знал этого раньше, я бы отнесся к нему внимательней». Человек, так заинтриговавший Прокофьева, был не кто иной, как Александр Ланговой, работавший в 1924–1927 годах в Разведуправлении РККА. В это время и евразийцы, и советская разведка пытались водить друг друга за нос: разведка рассчитывала при помощи евразийцев внедриться в интеллектуальные верхи эмиграции и повлиять на них, евразийцы рассчитывали с помощью разведки внедриться в советские верхи и добиться того же самого. Кое в чём обе стороны преуспели. Однако ни евразийцам не удалось существенно повлиять на тогдашнее настроение правящей советской элиты, ни советской разведке разложить — через евразийцев — русскую эмиграцию изнутри. Ланговой же, откомандированный из Москвы с целью дальнейшего собирания сведений и дезинформации евразийских кругов, оказался совсем не случайно сведущ в том, что творилось в передовых музыкальных кругах в СССР. Его сестра одно время была женой композитора-авангардиста Николая Рославца, и даже после их расставания Ланговой продолжал поддерживать Рославца чем мог[18].

Уже через две недели после встречи в Берлине, 5 февраля 1925 года помощник начальника Контрразведывательного отдела ОГПУ В. А. Стырне сообщал начальнику этого отдела А. X. Артузову, безусловно, со слов именно Лангового, об организации евразийского движения в Германии: «В Берлине имеется группа профессоров и композиторов (проф. Франк, Карсавин, Сеземан, Ильин и др., композиторы Прокофьев и Стравинский из Парижа)». Иронично описанное в дневнике Прокофьева «собрание» фигурирует в сообщении Стырне как — ни много, ни мало — «организационный съезд евразийцев».

Можно не сомневаться, что именно близость Прокофьева и Стравинского к евразийским кругам привела к принятому на самом высшем уровне решению пригласить их в СССР.

Национально-религиозная революция, с мощным переворотом в политике, экономике и художественной области, чаявшаяся Асафьевым и Сувчинским ещё в 1917 году (о чём и была их декларация об издании «Музыкальной мысли»), постепенно приобретала признаки альтернативного общезападному модернизму художественного проекта у Сувчинского, а также вела к кардинальному перетолкованию учения об этносе, языке и культурно-историческом ландшафте у Трубецкого и Савицкого и вообще в линии, приведшей впоследствии к этнологии Льва Гумилёва.

Следы разговоров с Сувчинским, следы чтения историософских работ князя Н. С. Трубецкого и явная «евразийская правка» заметны в музыке окончательной версии «Игрока», создававшейся в 1927–1928 годах. Алексей, выиграв двести тысяч, торжествует: «Ха! Печален вид рулетки после нашествия «татарской породы»!» На эти слова не стоило бы обращать большого внимания, если бы евразийцы не считали тюркской примеси у восточных славян определённо положительным качеством, вводящим русских в великое братство континентальных народов. Генерал — характерный представитель верхушечных слоев страны, словно вычерченный по лекалу из брошюры Трубецкого «Европа и человечество» (1920). Он не только поёт о российской имперской законности и порядке на фоне псевдогенделевских пассажей в оркестре, намекающих на заимствованный у западных европейцев характер имперской государственности, но и тот, кого Маркиз и Бланш держат в лучшем случае за полезного идиота, чью влюблённость в западноевропейскую жизнь (влечение к аморальной Бланш) можно употребить для собственного обогащения, а потом выбросить как использованный презерватив. Бабуленька же словно воплощает — ни много ни мало — покаяние пребывавшей во временном умственном помрачении страны.

Когда в 1918 году Прокофьев собирался пересечь Тихий океан «по диагонали», Демчинский, как мы знаем, говорил ему: «Вы убегаете от истории. И история вам этого не простит. Когда вы вернётесь в Россию, вас в России не поймут, потому что вы не перестрадали того, что перестрадала Россия, и будете говорить чуждым для неё языком».

Прокофьев запомнил эти слова и сделал всё, чтобы этого не случилось. Его заинтересованный диалог с евразийством — как раз и был следствием усилий по выработке нового образно-тематического языка, который, по неизбежном возвращении из странствий, был бы понятен и в России.

вернуться

18

Сообщено А. Е. Парнисом.