Выбрать главу

Юный Озарнин был ранен, а когда окончилась гражданская война, он приехал в Москву, ничего не имея, кроме молодости и красноармейского вещевого мешка.

Пройдя пешком от влажной и пустынной Каланчевки, где некогда была укатанная ледяная горка, визгливая и шумная в крещенские морозы; по кривой Мясницкой со старинной церковью Трех святителей на углу, светившейся лампадками и огоньками свеч в этот ранний час; вдоль белой Китайгородской стены, по верху которой могла бы вскачь промчаться тройка; по Никольской, где сохранился древний дом первопечатни, на крышу которой, по преданию, залетели осколки бомбы, брошенной Каляевым в коляску великого князя Сергея Александровича; пройдя пешком длинный путь, Озарнин вышел на Красную площадь, освещенную июньской зарей, чтобы земно поклониться Кремлю, в котором жил и работал Ленин.

Прошло немного лет, и Ленина не стало. Никогда не осмеливался Озарнин написать о том, что пережил в те студеные ночи, когда горем переполнилось сердце народа. Никогда еще природа не выказывала такого безразличия к людям, как в этой несправедливой, несвоевременной смерти. Никогда природа в своей холодной неразумности не наносила людям такого жестокого удара.

Озарнин без конца ходил в ночной студеной, жгучей тьме прощаться с Лениным. Пройдет в стройной, неторопливой толпе под звуки несмолкающих похоронных маршей, пройдет мимо возвышения, на котором лежит мертвый Ленин с его чудесным лбом и золотистой бородкой, и снова встанет в хвост новой толпы, и снова пойдет с другими людьми среди музыки, плача и ливня шагов. Так ходил он много раз, а проститься не мог, не мог навсегда расстаться с тем, в чью смерть нельзя было поверить.

За полночь, когда прекратился доступ к телу Ленина и толпы разошлись, Озарнин вдруг остался один среди угасающих костров, огненные языки которых как будто застыли в поредевшем от стужи воздухе. Никто его не остановил, и он беспрепятственно возвратился в пустынный, сумеречный зал и стал позади родных и самых близких Ленину людей. Огни повсюду погасли, и только здесь горело несколько ламп. Очевидно, Озарнина принимали за близкого Ленину человека, никто не обращал на него внимания.

Он видел ближайших друзей и товарищей Ленина и узнавал их, кого по портрету, а кого ему уже приводилось видеть и встречать. Они были поглощены своим горем.

Ушел титан. Его ученики, его последователи и сторонники были всегда свободны, им не приходилось ни лгать, ни льстить. При нем закон был законом и был поставлен выше самых высокопоставленных людей. При нем дело никогда не расходилось со словом, и в личной жизни он был так же кристален. Скорбь людей была беспредельна.

Озарнин стоял в стороне, за колонной, смотрел на Ленина, прощался с ним, думал о нем, вспоминал все, что знал о нем, разговаривал с ним мысленно и тихо плакал. В эти минуты он поклялся в душе быть до конца своей жизни верным Ленину.

Не слышно было музыки и шороха шагов, и тишина поднималась во всю высоту огромного зала, утопавшего в сумраке. Потом к Озарнину подошел какой-то старик и спросил его, кто он.

Озарнин вытер слезы и ответил:

- Я большевик.

…Бомбежка стихла, но немецкие самолеты еще продолжали кружить над батареей. Внезапно мимо Озарнина скользнула огромная тень птицы и тотчас вновь вернулась, и подле него поднялись и вспыхнули на солнце струйки пыли. Похоже было, будто кто-то невидимый, быстрый скачет у самой его головы, взбивая маленькие фонтаны сухой земли. Это были следы от пулеметных пуль. А тень птицы скользила все ближе и ближе, распространяя леденящий холод.

«Он за мной охотится», - сказал себе Озарнин, с необычайной отчетливостью вспомнив вдруг раннее утро на аэродроме в ожидании запаздывающих бомбардировщиков и черного коршуна, охотившегося за землеройкой… И таким чудовищным показалось Озарнину то, что делается, наполнив все существо его отвращением и злобой.

- Нет, я тебе не землеройка! - прошептал он в том состоянии возбуждения и неистовства, когда человек уже не чувствует никаких преград, и ему ничего не страшно, и он силен могучей силой.

Он сел и начал из автомата обстреливать хищника, низко кружившего над ним. Автомат стал как бы продолжением его руки, которой он хотел достать, схватить и стянуть на землю эту дьявольскую птицу, чтобы раз и навсегда уничтожить ее.

Впереди, совсем неподалеку, вырос неожиданно моряк в бушлате. Он шел и падал, вставал и снова шел. Озарнин по близорукости не узнал Митю Мельникова.

В беспамятстве Митя выбрался из кубрика, чтобы умереть на людях. Он совсем ослаб от потери крови и полз с нечеловеческими усилиями, цепляясь за каждый кустик, выступ, камень.

А мины падали, вздымая черные валы, точь-в-точь как на море в шторм. И солнце стояло в дыму совсем синее. Тогда Митя из последних сил поднялся на ноги и пошел, шатаясь, к морю, мерещившемуся его угасающему сознанию.

Что- то крича, задыхаясь и плача, Озарнин вскочил и кинулся к этому чудесному матросу, ставшему для него самым дорогим человеком. Но между ними взметнулся косматый столб земли, а когда рассыпался в прах, матроса уже не было.

Озарнин постоял, не совсем уверенный в том, что матрос ему не померещился. Как слепой, который был некогда зрячим, хранит в памяти смутные очертания полузабытых предметов, так Озарнин смутно помнил, куда и зачем он направлялся. Наконец вспомнил, встряхнулся и быстро пополз дальше.

19. Мичман Ганичев и другие

- Последние резервы в бой вводим, папаша! - сказал мичман Ганичев, завидев старика Терентия, который явился заменить подносчика снарядов Панюшкина.

- Похоже, Тимофей Яковлевич! - отвечал старик. Опасаясь всем известной требовательности мичмана, он счел нужным предупредить его: - Так что в антиллеристах не служил. Весь век в пехоте. Уж не взыщи!

- Зачем же? Взыскивать не буду, папаша! - И покровительственно объяснил чудаковатому и достойному старику, добровольно оставшемуся в «таком гиблом месте», его обязанности: - Немец нынче шабашит. Супротив вчерашнего и не сравнять. Прямо воевать обленился.

Старик Терентий пересчитал ящики со снарядами и вздохнул.

- Чего, отец, приуныл? - спросил заряжающий Усов, у которого из кармана бушлата торчала недочитанная книга.

- Да вот маловато…

- Чего? Снарядов? Да уж сколько есть, папаша! - сказал мичман Ганичев и помрачнел.

На пустынной равнине со стороны Мекензиевых гор показались два немецких танка. Они шли, прикрывая, как всегда, пехоту и выбрасывая из длинных хоботов орудий серые клубки дыма.

Мичман подал команду «приготовиться», произвел нужный расчет, быстро определил дистанцию и крикнул:

- Огонь!

От выстрела по непривычной цели, находившейся ниже линии горизонта, зенитное орудие сотрясалось всем корпусом и даже как бы пыталось отпрянуть. Два снаряда совсем не попали, третий разорвался под башней танка, нисколько не повредив ей.

Танк продолжал стрелять по орудийному расчету Ганичева, снаряды оглушительно рвались поблизости, забрасывая орудийный дворик осколками.

Старик Терентий встревожился.

- Броня у него, Тимофей Яковлевич! Его небронебойным не возьмешь.

- Да уж какой есть, папаша! - недовольно сказал мичман. - Бронебойный, небронебойный, а взять его необходимо нужно.

Танк приближался, и снаряды его ложились с угрожающей точностью. Люди замерли в укрытиях, понимая, что если танк не остановят, то кому-то придется пойти против него со связкой гранат или с бутылкой горючей смеси.

Вся надежда была на Ганичева, потому что на этом склоне горы хозяйничало его орудие.

Мичман внимательно, с невыносимой медлительностью примерился и, нащупав тот пояс, где башня танка прикреплена к его нижней части, пятым снарядом наконец свернул башню набок. Танк вздыбился и остановился, напоминая черепаху с высунутой из-под панциря головой.