Выбрать главу

- Ступай в кубрик, Бирилев! - сказал он строго и устало. - Постарайся заснуть, это тебе необходимо. Ступай!

- Есть! - ответил Бирилев и с облегчением пошел прочь, потом побежал, вероятно по вкоренившейся матросской привычке исполнять приказания бегом, а может быть, из опасения, что командир окликнет его и снова спросит, отчего он, Бирилев, мечется как неприкаянный.

В дрожащем свете ракет видно было, как бежит Бирилев, почему-то не прямо, а воровато петляя, словно заяц, спасаясь от погони. И Воротаеву вдруг неодолимо захотелось послать ему вдогонку пулю. Он даже ужаснулся такому дикому наваждению и подумал, что это у него тоже от усталости и ночной тоски.

Меж тем Бирилев споткнулся и упал. Теперь, когда он лежал распростертый на земле, Воротаев подумал, что Бирилев поспит и успокоится и вместе с ночью сгинут эти навязчивые, гнетущие чувства тоски, одиночества и обреченности.

6. Страх смерти

- И пойду, и пойду, - вставая с земли, бормотал Бирилев со злорадством и угрозой в голосе, как если бы его принуждали делать что-то нехорошее, а он этого не хотел и противился.

Он представил себе близящееся утро и то, как он снова будет валяться среди адского грохота и тысячи смертей, кого-то проклиная и моля: «Когда, когда все это кончатся?» - и быстрей побежал к кубрику.

Ивана Бирилева взяли на флот сразу после окончания семилетки. Морские просторы никогда не дразнили его ленивого воображения, а трудная матросская жизнь казалась ему сущей каторгой. Он с унынием думал, что ему придется служить пять лет вместо двух. Но он быстро освоился.

Его рундучок являл пример образцового порядка, прилежания и аккуратности. На внутренней стороне крышки была прилеплена фотографическая карточка, на которой был изображен Бирилев во всем блеске матросской формы, сверкая ленточкой бескозырки, надраенной пряжкой ремня, острой складкой на широченных брюках-клеш, прикрывающих ботинок полностью. Бирилев не пил, ревностно относился к службе и хранил верность невесте, ожидавшей его пятый год.

Война вначале окрылила его честолюбие, он мысленно видел себя в броне из орденов и медалей. Он верил, что погибнуть могут все, кроме него.

Но война оказалась совсем не такой, как о ней писалось в книжках, - этаким бравым маршем по чужой территории, чуть ли не под звон медных тарелок. На каждом шагу его подстерегала смерть, он был игрушкой в руках слепой случайности, он жил в неразлучном соседстве со смертью и не всегда имел оружие, чтобы защититься от нее. На его жизнь посягали ежеминутно, сотни раз в минуту, и вовсе не люди, - их он почти не видел, а какие-то взбесившиеся силы, в которые люди вдохнули свою злую, изобретательную душу.

Бирилев уже больше не думал о славе и орденах, он думал лишь о том, как бы живьем уйти отсюда: хоть бы легко ранило, простудиться бы, заболеть, попасть в госпиталь… Но он давно обнаружил, что там, где люди сутками мокнут под дождем, стынут по пояс в ледяной воде, коченеют на снегу под жгучим ветром, от которого слезы замерзают на глазах, там редко кто простужается.

При виде спящих в кубрике людей Бирилева сковала тяжкая усталость, и он на миг заснул с открытыми глазами, слепо уставясь на тусклый, подрагивающий огонек коптилки.

«Скоро наступит утро, - думал он. - Все встанут и выйдут на позиции, даже раненые. А к вечеру никого уже не будет». Он задрожал всем телом и очнулся.

И то, что смутно брезжило в сознании, вырвалось, как пламя из-под груды тлеющих углей.

«А действовать - так сейчас», - сказал он себе с внезапной решимостью и безотчетно оглянулся по сторонам: не подслушал ли кто его мыслей? Вдруг сжал кулаки и заплакал. - Будь они все прокляты - и война, и немцы, и батарея».

Кто- то протяжно застонал в глубине кубрика. Это был Митя Мельников, смертельно раненный накануне. Чудо было, что он еще жив.

Невыносимо было смотреть, как большое, сильное тело его то покорно стихает, то содрогается вновь от головы до ступней, как руки его, пропитанные морской солью, порохом, землей, как бы отталкивают смерть прочь от себя, и она отступает перед этой лютой силой жизни. Его бескровное лицо уже заострилось, всеми своими чертами точно устремляясь куда-то вперед.

Митя Мельников попросил пить. Бирилев напоил его из жестяной поржавевшей кружки.

- Спасибо, Ваня! - медленно сказал Митя, растягивая слова. - Ребята спят, будить совестно. А ты чего маешься?… Лег бы. - Он прикрыл глаза, но вздрогнул и тотчас испуганно открыл их вновь. Они были сухие, лихорадочные и блестели в сумраке, как фосфор. - Как глаза закрою, так меня будит…

- Кто?

- Будит меня: «Не спи, не спи, заснешь - умрешь…»

- Боишься? - тихо и напряженно спросил Бирилев, близко склонясь над умирающим, говорившим едва слышно.

Митя устремил на него неподвижный, скованный взгляд.

- А кто не боится? Все боятся. - Он перевел дыхание и некоторое время молчал, набираясь сил.

Молчал и Бирилев, безвольный и равнодушный: что ему до всех, ежели его не будет…

Митя Мельников, придя на войну из торгового флота, был отличный комендор. И воевал он весело и озорно. «Дозвольте, товарищ командир, Адольфу гостинчик послать, - говорил он, бывало, поблескивая белыми зубами из-под модных усов, которые недавно отпустил. - А то засмирел фашист». Он посылал снаряды с обязательными и не совсем цензурными наставлениями и огорчался, если противник не отвечал: «Эх, молчит, дьявол, категорически молчит…»

Еще в начале осады, узнав о том, что его родные получили ложное извещение о его смерти, Митя не дал им знать о себе, что жив. «Похоронную получили - отмучились, - объяснил он свое жестокое поведение. - Легко ли будет им, ежели в другой раз хоронить придется…»

И вот он умирал в тиши кубрика.

Глядя на него и слушая его отрывистое, хриплое дыхание, Бирилев кротко думал:

«Что смерть? Может, и смерти-то никакой нету? А заснет человек, поспит и проснется, и войны не будет, и тоски не будет…» И точно отодвинулась от него война и тягостные мысли покинули его, оставив после себя печаль и усталость, - так над погасшей свечой еще некоторое время дрожит и тает дымок.

- Думал: моряком жил, моряком помру, - проговорил снова Митя медленно и внятно, и лицо его осветилось улыбкой как бы изнутри, из-под прозрачной восковой кожи. - Думал… по морям-океанам, людей, страны смотреть. Земля на месте стоит, а море ходит, ходит и слышит разные речи и разные песни…

Начинался бред. Перед взором умирающего проходили картины, виденные им когда-то в дальних плаваниях: древний храм с кровавым следом на стене от руки султана, въехавшего, по преданию, на коне по грудам мертвых тел; старушка гречанка, говорившая своему сыну: «Пойди, сынок, к советским морякам и попросись в их страну. Ты молод и силен, а издыхаешь без работы»; вереница украшенных красными платками турецких рыбачьих фелюг, которые вытянулись в Босфоре на много миль, провожая советских моряков; и черный африканский человек, исполосованный бичом…

- Он в ярме, как буйвол… - отрывисто и бессвязно бормотал Митя. - С утра до ночи… а поет: «Земля моя пропитана слезой и кровью…» - Митя запел необычайно тонким, рвущимся голосом.

Он ослаб и умолк и лежал, вытянувшись и прикрыв глаза, как мертвый, пока новая судорога не потрясла его невероятно длинное тело, и тогда он вновь начал жить, бредить, мучиться и предсмертно тосковать.

Бирилев исподлобья смотрел на него и думал с отчаянием, что вот так же, как Митя Мельников, и вместе с ним страдает, мучается и кончается вся батарея.

Вдруг темный, дрожащий огонек коптилки посинел, опал и, сбежав на самый край фитиля и повиснув, как капля на кончике капельницы, принялся так трястись и мигать, что у Бирилева дыхание захватило. Казалось, достаточно малейшего движения воздуха, слишком пристального взгляда, чтобы огонек погас. А Бирилев не мог отвести глаз, зачарованный видением агонии и смерти. Но в самый последний момент огонек выпрямился, пожелтел и успокоился. Это была последняя его передышка перед тем, как погаснуть.