Выбрать главу

Но вот из крайнего чума вышел человек и тихо пошел к кургану, глубоко проваливаясь в снег. Медленно вошел человек на курган и там откинул с головы жаркий треух малицы. Темнота узнала в нем Ваули. Мысли, одна другой назойливее и тревожней, охватили его.

Ваули знал, что он не одинок, что за ним следует большая, разгоряченная толпа. Он знал, что она верит ему. Дух мятежной старины, дух свободолюбивого народа заставил сподвижников его презирать законы и традиции тундры, разбивать по своим стадам тысячные косяки княжеских оленей и бряцать оружием перед воротами царской заставы.

О Обдорск! Сколько ненависти, презрения и злобы вселил он в его душу! Еще тогда, в плену, когда исправник с водянисто-мутными глазами и лоснящимся угреватым носом бил его по щекам, запала лютая ненависть в его вольное сердце. Тогда он поклялся Великим Нумом еще раз притти к стенам городца, привести сюда свой угнетенный народ и покорить крепость, плюнуть в лицо царскому воеводе, а потом разметать кабалу богачей и выгнать из просторов тундр водку, плеть, жадных купцов и торгашей — попов. Клятва его сбывалась теперь. Вольные сыны тундры шли за ним мстить за позор своей родины. Но готовы ли они к этому?

Ночь стала менять свой наряд. Тундра терялась во мгле...

Кто-то ткнулся ему в сжатый кулак мокрой теплотой. Ваули вздрогнул.

— Терка! Не спишь, сторож олений?

Лайка скупо взвизгнула. Приласкалась.

— Пойдем, собака. Спать надо.

И они пошли. Спускаясь с кургана, шли к молчаливому стану...

* * *

Костер чадил. Чум был полон народа, дыма и темноты.

У входа остановился человек.

— Вавли...

— Вавля...

— Ваули...

Шопот пошел вокруг костра.

Ваули Пиеттомин вошел в чум и сел к огню. За время ссылки, после первого восстания, после издевательств в Обдорске, унижений и тягот сургутской ссылки он изменился. Худой, с впалыми щеками и сединой на висках, сутулый, он казался усталым и постаревшим. Только глаза — голубые, честные и быстрые — попрежнему горели бунтующей дерзостью и прежней, несломленной гордостью.

Он молча жевал табачную жвачку. Среди людей у костра стало сразу тихо, как после шторма.

— Вавля, — тихо сказал Майри. — Вавля, где была твоя тропа?

— За станом, Майри. Не спят минеруи[21], важенки сгоняют телят. Волки близко...

— Волки в четырех снах от стана, Пиеттомин, — хмуро вставил Янка Муржан. Собрание глухо одобрило его.

— Неньча![22] — воскликнул Ваули, встал и, слабо улыбаясь, выпрямился. — Старики говорят: люты волки. Много-много хороших олешек слабее десятка волков. Я стоял станом девять снов — ждал народ. Из рода Яптик, из ватаги Сегоев ни один неньча не пришел мстить царю. Четыреста чумов — это много мало. — Помолчал, потом, обращаясь к Майри, приказал повелительно: — После сна идем на Обдору, сготовь упряжки!

Ушел в глубину чума и лег на шкуры. Майри опустил голову и тяжело вздохнул...

* * *

Нечаевский сидел в стуле плотно, по-купечески. В его манере держаться и говорить явно выступала алчная хватка «крепкой» деньги. Сейчас он, далеко отвесив толстую губу и закатывая временами маленькие свинячьи глазки, жаловался исправнику Скорнякову на бунтовщика Пиеттомина.

— Вразуми, Владимир Александрович, этот бунтовщик и разбойник рушит мой рынок. Сколько посланцев моих обобрал дочиста и задушил. Товар роздал дарма косоглазой мрази. А теперь на-ко! — цареву власть окарачь хотит поставить. Тебя, исправника, — доверенного царского — опозорить хотит. Срамота!..

Скорняков, обливаясь потом, забегал по комнате. Ему казалось, что выхода нет. Рухнет город. Убьют ненцы или еще хуже — царь лишит его чинов и чести и загонит в гневе в сибирские трущобы, в ссылку. Не говорил, а злобно лаял:

— Эх, Николай Николаевич, жалеючи его языческую душу в тысяча восемьсот тридцать девятом году сохранил я ему — душегубу и грабителю — голову. А зря сохранил-то! На плаху, под топор бы стервеца уложить надо, прости ты меня, господи!

Исправник пил квас. Жара двухстенной избы, злоба, а больше того страх не давали ему покоя. Нечаевский молчал, сопел и тупо моргал заплывшими глазами. Скорняков неистовствовал:

— Трех гонцов загнал! Что еще делать? До Тобольска поди не рукой подать! Время-то, время-то какое, говорю, стервец выбрал! Была б еще весна аль лето: войска могли бы подвести сюда. А то лютует зимища злая. Снегов да буранов больше неба видим...

В дверь вошел стражник.

— Тама князец один пришел. Плачет. Я, говорит, спирту хочу...

— Гони косоглазого идола! — А потом, подумав, сказал: — Пусти, пускай идет...

Князь Василий Тайшин вошел не дерзко, швырнув дверь, как раньше, а робко, едва внося в комнату безвольное тело. Кривые ноги его, одетые в богатые, яркие кисы, еле-еле переступали. Мускулы на лице ослабли; щеки были мокры от слез и жидкости из носа. Грязными, немытыми руками князь тер свои трахомные, без ресниц глаза и тихо подвывал:

— Моя бедный хантэ. Ваули и неньча говорят: моя нельзя ходить князем. Зачем так? Царь сам давал мне тамгу[23], ты знаешь. Вот дал...

И князь тянул к Скорнякову в грязной руке печать князя Ямальской тундры — Обдории.

Исправник брезгливо поежился.

— Ладно, знаем о твоей тамге. Чего тычешь, дурак. Отстань! Кня-я-зь, — протянул он, — прости ты меня, господи.

Васька Тайшин плакал жалко, по-пьяному. Молча наблюдающий эту сцену березовский прохвост из мещан по торговым делам — Нечаевский вдруг встал резко, почти вскочил, и рванулся к нему.

— Тайшин, ты князь! Завтра едем навстречу вместе к Ваули в тундру. Я так мыслю... — И в ухо Скорнякову шептал долго.

Ярилась непогодь, ночь наливалась темнотой и морозом. Спал городище Обдорск.

* * *

Третий день с востока, из глухомани Тазовской тундры, идет к Обдоре мятежная вольница Ваули Пиеттомина. Четыре сотни чумов с оленями, женами, детишками, хозяйством двигается к городу. По пути повстанцы схватывают не успевших откочевать от пути богатеев, забирают у них оленей, делят между собой, растаскивают новенькие чумы их и идут.

Идут лавиной, многоликой, крикливой и тревожной, потрясая пищалями, луками, копьями. Грозна набухающая злостью и отчаянием толпа повстанцев.

Ваули и Ходакам едут впереди. У обоих красивые и стремительные запряжки. Сбруя на оленях и санки в кости и лентах.

Третий день катится лавина ненецкой мести. Еще полдня — и будет Обдорск и будет выход гневу...

И вдруг передние нарты остановились. Задние наседают... Усталые олени валятся в снег, упряжки путаются. Лайки-оленегоны обкусывают ноги минеруев, останавливая дикие, бунтующие стада. Крик, ругань, гам, перебранка жен. Весь огромный обоз собирается в груду и немеет.

К передним нартам бежит народ. Ваули и Майри впились глазами в седеющую даль.

А там впереди две нарты не едут — летят. С ветром спорит олений разбег.

Лавина затихла. Ждут...

Пять-шесть верст для хорошей упряжки — полчаса. Сытые, сильные олени бегут ровно, без рывков и галопа; вокруг упряжки взвихривается снежная пыль. Олени, подняв голову кверху и положив на спину ветвистые рога, вихрем несутся по снежному насту.

У животных язык на́прочь изо рта. Примчались, веером закруглили путь и, усталые, отдавшие все силы, ложатся в холодный снег. С передней нарты соскальзывает русский и уверенно идет к Ваули.

— Ани торово, арко юро[24], — жаркая, заискивающая рука хватает и жмет безучастную руку-плеть Пиеттомина. — Аль не узнаешь теперь друзей? Помнишь Нечаевского Кольку по зову вашему «Большое брюхо»? Помнишь, как менялись мы с тобой подарками?

вернуться

21

Минеруй — бык, вожак стада.

вернуться

22

Неньча — народ, люди (отсюда ненцы).

вернуться

23

Тамга — произвольный знак, заменяющий подпись.

вернуться

24

В переводе: «Здравствуй, большой друг».