Выбрать главу

Никто, никто не смог бы, даже напрягая свою фантазию, привести пример события, которое хоть как-то характеризовало бы его с положительной стороны.

Да! Это было проклятие, висевшее над всеми, у кого тяга к перу, а их пера  – к бумаге.

Вот он и должен был представлять мою повесть.

…Представь, что ты в падающем самолёте, надо прыгать, а тебе не достался парашют.

Вот примерно такое же состояние охватило меня.

Я бросился к друзьям, но… слухи распространяются в нашей среде быстро, и все двери закрывались прямо перед моим носом. Теперь никто не хотел даже прослыть знакомым, а тем более, близко, с «человеком, о котором скоро что-то скажет Критик».

…С тех пор я и считаю, что если хочешь выпить или напиться  – пей один.

Что я, собственно, и делал несколько дней.

В этом одиночестве  – мечущаяся от октавы к октаве, стучащая по вискам, скорчившаяся фраза  – «Суки. Да и хрен с вами!»  – как-то выпрямилась, стала звучать минорнее, спокойнее: «Да и хрен с ними».

Я уже несколько раз за это время мысленно пережил Литсовет, которого ещё не было.

Я яростно отстаивал там право моей работы на жизнь.

Я кусался и кричал, катаясь там по полу, взывая то к состраданию, то к благоразумию.

Я ясно видел, как встаёт Критик, как опускают глаза все присутствующие, как он начинает своё неизменное вступление: «Я не берусь пока судить об идеологической сути работы, о её философской направленности, а так же о цели написания её автором. Я коснусь лишь тех аспектов, которые можно отнести к категории  – «Как это сделано…».

…Я всем своим телом уже несколько раз почувствовал то, что испытывает лежащий на столе у патологоанатома и пытающийся сказать сквозь хруст своих костей, что он жив.

Одним словом, я решил ехать домой  – к себе, в Сибирь, но… но предварительно я хотел встретиться с ним.

…Понимаешь, этот человек за свою жизнь не написал ни одной строчки. Ни одной.

Ребят же, которые хотели писать, он утопил столько, что… Одним словом  – «Герасим». Вот это я и хотел сказать ему. Ну, и по ходу дела ещё что-нибудь.

Я понимал, что это он уже слышал, видимо, не раз, но мне было важно то, что именно я и именно ему скажу всё это.

…Узнать его адрес… О, узнать его адрес!

Я уже было стал думать: а есть ли такой человек на свете?

Мои вопросы вызывали у людей на лицах и ужас, и смятение, и…

Они реагировали так, как будто бы я спрашивал их о том, где чёрный вход в Мавзолей, или  – какой морг для покойника лучше.

Пришлось побриться, обойти несколько пельменных и спокойно определить, как решать эту проблему.

…Если ты что-то хочешь узнать о человеке  – бери конфеты и иди в гардеробную, куда он сдаёт свое пальто.

Милая старушка в гардеробе Союза в бесформенном отглаженном чёрном халате с брошкой, с томиком Шарля Леконт де Лиля на французском, после моего вопроса и притворно-безропотного  –

«Всё кончено! Но я во власти странных грёз:

Ах, жизнь, чем ты была?  – Бесплодною зимой?

Любовью? Светом звёзд?  – Мучительный вопрос!

Неумолимый тлен  – удел бесславный мой.

И вот уж различим забвенья грозный лик.

О, если бы я спал и видел сон хмельной!

Разбил мне сердце тот, кто сердца не имел»,

– удивлённо взглянув на меня, подробно объяснила, как найти его квартиру.

Правда, предварительно сказав с улыбкой, видимо, приобретённой ещё в годы обучения в Смольном:

«В окопе тесном, где промёрзли стены,

Седая изморозь, придя на смерти зов,

Узором кроет лбы, негнущиеся члены  –

Плоть стылую кровавых мертвецов.

…Над ним отец склонился, безысходно

Оружие сжимающий в руке…».

…Не знаю, чему и как их там учили тогда, но мне почему-то стало спокойнее.

…Сейчас я думаю, что меня как-то успокоило слово «отец». А может, её улыбка? А может, томик стихов, обёрнутый газетой? А может строгость и томность серебряной брошки?..

Как бы там ни было, к вечеру я уже стоял около дома в самом центре Москвы, во дворе которого на верёвке висели детские коричневые чулочки, трусики, косыночки и какая-то цветастая наволочка.

…Да, это было ещё в те времена, когда в центре Москвы были такие дворики. В них иногда сидели бабушки с вязанием, когда вокруг громадных окон старых домов с осыпавшейся штукатуркой благоухала белоснежная «лепнина» на портиках.

…Дверь, к моей радости, мне никто не открыл.

…Пошёл дождь. Побродив по Красной площади, зашёл в Храм Василия Блаженного.

В то время, благо, вход в него был свободный. Посидел у какой-то из церквей в нём, глядя на лики сквозь металлические прутья решётки, покурил «в ладонь», решил повторить попытку.

…Дверь мне открыли.

…Так близко я его не видел никогда. Лица ранее, как и все из нашего «цеха», никогда не разглядывал и сразу даже не узнал его.

Представь, что ты открываешь почтовый ящик, а там… змея.

Вот я, так думаю, выглядел так же.

…Я стал что-то говорить, а он, молча и внимательно, смотрел на меня.

Потом пригласил меня пройти и отошёл в сторону.

– Признаться, я ничего не понял. Но ваша хламида несколько сыра. Вам лучше её снять, если, конечно, под ней у Вас нет махайры или чего-то похожего.

Проходите. Я Вас напою чаем. Мне кажется, что вы давно не пили… и именно чая.

Знаете, хорошего, а не что-то другое.

…Мы прошли на кухню, и я сел, в совершенно дурацкой прострации ожидая окончаний его манипуляций у плиты.

Чай был в меру горячим и действительно вкусным.

– Я так понял, что вы хотели мне что-то сказать. Я готов Вас выслушать,  – он отодвинулся от стола и придал лицу внимательное выражение.

И я стал говорить. О, как я говорил!

…Я вплетал в речь образы, вспоминая свою неделю затворничества, обиженно и оскорблёно мстил ему, подбирая слова-метафоры в самых искажённо-брезгливых формах и произнося их жеманно-притворно, то пафосом, то с подобострастием.

Вся гамма чувств, пережитых мной в недавнем угаре, увиденная мной в глазах испуганных, родившихся и не родившихся ещё писателей, была мной вылита на его седую голову, и я видел, как она стекала по его лбу, мимо смотрящих на меня светло-голубых глаз с чуть заметной жёлто-зелёной поволокой.

О! Как я был спокоен! Как я был красив и горд тогда!

Никто и никогда не произносил столь пламенной речи, и ни у кого не было столь внимательной публики.

Голос мой от непривычки к столь напряжённой дикции в столь широком диапазоне тембров и интонаций стал, видимо, слабеть, и он, почувствовав это, предложил мне ещё чаю.

– Может быть, ещё чашечку, и вы немножко отдохнёте, прежде чем продолжите?  – смог он вставить в момент моего очередного набора воздуха.

…Я опешил. И воздух остался во мне, а я только и смог, что отрицательно помотать головой.

– Тогда, может быть, поскольку разговор, вроде, касается сфер нашей деятельности, если я что-то правильно понял, мы пройдем в кабинет и продолжим там?  – он встал, не давая мне выбора.

Я шёл, выполняя его указания, вдоль по коридору, плотно закрыв рот и неся в себе взятый на кухне воздух.

Он открыл створку широченной двери, в которую легко мог проехать «виллис», и я зашёл в комнату.

…То, что я увидел, мены поразило.

В глазах проплыла сине-жёлтая лента тумана, и я, наконец, выдохнул, видимо, с шумом и тут же хватил новую порцию воздуха, и тоже, видимо, с шумом. «Уф-ф-ф!» Критик улыбнулся и взял легонько меня за локоть.

…Комнату, стены которой представляли собой стеллажи книг, примерно пополам делили ещё два ряда стеллажей, с узким проходом между ними, которые упирались в простенок между огромными окнами.

Квадрат высокого потолка в обрамлении книг казался далёким, и если бы в нём я увидел какой-то лик…  – я бы не удивился. А может, он там и был, я его просто не разглядел, я тогда просто дышал.