Был у братца свой особый кухонный язык, вместо слов в котором выступали яства. Надобно признать, толку от подобных разговоров было побольше, чем от иных сердечных бесед, а уж утешать Бомбур был попросту мастер: любая горесть позабудется, когда отъешься строганиной, супами да пирогами так, что дай Махал не лопнуть. Лекарства же свои он отмерял с по-настоящему аптекарской точностью: чем серьезнее горе, тем серьезнее и средство от нее.
- Рагу? - разодрав спекшиеся губы, повторил Бофур. - Неужто прямо так она горевала?
- Молчал бы, болван, - неожиданно осердился на него Бомбур. - Вот что ты, что сестрица! Ну куда вас черти каменные тащат, на кой вам эти, только терзаться и умеющие?
Единственный женатый из всей их родни, он полагал себя непререкаемым знатоком по части женщин и их чувств, и насчет сестры, о ком не надо все мечтавшей, Бофур с ним обыкновенно соглашался, но сейчас только злость ощутил от этих слов.
- Нужны, стало быть, - глухо ответил он.
Бомбур посмотрел на него, покачал головой, потом вышел из комнаты, а вернувшись, приземлил на одеяло перед ним блюдо с огромным мясным пирогом. “Покойся с миром”, перевел для себя Бофур и усмехнулся. От запаха съестного - дивно вкусного, у Бомбура по-другому не бывало - его замутило. Еда. День за днем работа ради того, чтоб было что на стол поставить…
- Проклятье, - простонал он. - Брат, у меня нет денег, и взять будет неоткуда, пока я валяюсь тут, как…
- Не волнуйся ты о деньгах. Глойн сказал, станет платить всем раненым, пока на ноги не встанут. Да и я, думаешь, трактирщик какой, стану деньги с тебя за постой брать? И вот еще что, - с этими словами Бомбур протянул ему мешочек с золотом. Тяжелый. - Она дала, певица. Прежде, чем уехала. Чтобы ты не возвращался в шахту, даже когда на ноги встанешь.
- Чт… И ты взял?!
- Взял, потому что права она. Хватит грызть уголь, в черноте сидеть! Лорд Торин давно уже собирается возвращать Эребор, и когда он выступит в поход, мы должны пойти с ним.
Бофур не слушал.
- У нее-то откуда такие деньги?
- Почем мне знать. Она ж персона известная, заплатил какой-нибудь богач, чтоб под песенки ее жаркое трескать.
Ответ Бофур получил, когда на другой день, хромая, дошел до чертога Глойна благодарить того за щедрость. И увидел, что дочка его, с неловким энтузиазмом перебирая струны, играет на круглой лютне, расписанной красным и золотым.
Не чувствуя боли в спине и плечах, Бофур ринулся к воротам.
- Тому уже день почти, - ответил страж, - как она уехала. Да таким галопом, как будто за ней лавина с гор шла. Куда не знаю, не докладывалась она. Но от ворот на восход взяла.
Ойн много умных слов наговорил, когда утром навестить его зашел, и среди них Бофур ухватил, что никаких тяжестей, никаких движений резких и вообще лучше бы лежать, если не хочет развинченной игрушкой развалиться. Но Струнка не вернется, он был в этом уверен, и если он так и не поймет почему - так и так развалится. Одолжив у брата его гнедого Зверя, он выехал за ворота и тоже повернул на восход.
Пожалуй, он даже хотел через полмира за ней мчаться, со всеми гоблинами и головорезами встретившись, сколько их ни есть тут — заплатить страданием за желанное всегда ведь кажется выгодной сделкой. Но Струнка не уехала далеко. В первой же деревне на тракте он заметил у ворот постоялого двора ее вороного под приметной вышитой попоной. Трактирщик, услышав про короткие волосы и золотой шарф, кивком указал в угол трапезной - «Мальчишка там был». Все женщины из народа Махала, путешествуя, одевались по-мужски, а в чужих землях за парней себя и выдавали, но тут Бофуру захотелось обозвать трактирщика кретином — да с ней столкнувшись, и слепой бы увидел, кто она!..
Струнка сидела одна за столом в дальнем конце зала, уронив на руки голову в тяжелом темном капюшоне. Бофур пошел к ней, и балрог знает как она услыхала шаги, но вскинула голову, едва он оказался рядом. На лице ее бурей пронеслось столько чувств, что он не успел даже различить их, и ему показалось, что вот сейчас она вскочит на ноги и кинется бежать. Но она осталась неподвижна, застыв в испуганном отречении поперек уже давно очевидному, и было оглушительно ясно, что это не тот орешек, какой в объятиях расколется, не кокетство или желание потомить подольше, прежде чем в руки упасть.
Оба они молчали, ледышкой у камина шумного гомона всех остальных, и Бофур все ждал, что она заговорит, хоть что-нибудь скажет. Поднявшись, Струнка поманила его за собой, и они вышли из переполненного зала. На ступенях наверх она подхватила его под локоть — подниматься было больно. Оказавшись наконец в безопасной тишине своей комнаты, она прислонилась спиной к двери, все так же молча.
- Почему? - спросил Бофур, сам уже не зная о чем, но ей достало сердца не притворяться, будто она не понимает тоже.
- Я не могу позволить себе это.
- Почему? - повторил он. - Ты жена кому-то? Погибшему принадлежишь? Или на тебе проклятие, которое всех убьет, кого ты ни обнимешь?
Брови ее хмуро дрогнули.
- Нет ни умерших, ни проклятий. Просто и меня тоже нет. Нет ничего, кроме моих историй.
Она смотрела с безнадежной тяжестью в глазах, не ждала, что он поймет, а он улыбнулся, когда все стало вдруг совсем ясно, сложилось два и два. Он ведь видел, как она поет, уступая в самой себе место чужой судьбе, и помнил, как она менялась, стоило разговору ее собственной жизни коснуться. Само прозвище ее уже сказало все, что нужно было, чтобы понять.
- Ты есть, - сказал он тихо и мягко. - С тобой тепло, ты здорово танцуешь, а смеешься так, что я бы и мертвый шутить пытался, и все, что ни выпадет мне в жизни, я прожить хочу вместе с тобой. Разве этого мало?
Она молчала, и едва различимая дрожь была в ней, как у отпущенной струны: подрагивают брови, и губы, и жилка у горла.
- Помнишь, мы говорили про счастье? - справившись с собой, заговорила она. - Я уже выбрала свое. И хоть ты не веришь мне, но я счастлива, сквозь то, что сочиняю, я тысячи жизней прожила вместо своей одной, и я умею то, что делаю, но только это. Поверь мне - я ведь знаю себя лучше, чем ты. Пройдет год, два - и ты тоже поймешь это, и что будет дальше? Я сказала, что нужно носить в сердце рану, для того, чтоб создавать, но такую рану мне будет не выдержать.
- Ничего ты про себя не знаешь. Ты насмерть испуганная и упрямая, а петь о жизни конечно безопаснее, чем самой жить. И кто-то ранил тебя, его бы я убил за это, но тебе боли не причиню!
- Нет, это я причиню ее тебе. И этой раны не выдержу. Прошу тебя! - она выставила перед собой руки, когда он шагнул к ней. - Я виновата. Я должна была уехать сразу и не ждать, пока мы оба станем друг другу нужны. Но я верила, со мной такого не случится больше. Что я смогу как угодно близко к пламени подойти и не вспыхнуть.
- Я люблю тебя.
Она покачала головой и тихо и мягко ответила:
- Нет. Тебе просто так кажется.
Бофур молча смотрел на нее, впервые в жизни не зная, что сказать. Истории заканчиваются. В любой песне есть последнее слово. Он всегда думал, в этом-то и есть разница между сказкой и жизнью - у второй-то слова не кончаются никогда. А оказалось, что это не так, что можно быть живыми, настоящими — и молчать, потому что все действительно сказано, кончено. Как копьем боль впилась через спину в плечо, и Бофур по стенке сполз на пол, стиснув зубы. Струнка села рядом, в белом пятне полнолунного света из окна. Рубашка завернулась, и он видел изгиб округлой косточки под грубым ремнем у нее на бедрах, перламутровый в лунном свете. Махал, да, только из вот этих рун, перламутром луны и кожи на ночи начертанных и твой рукой не обведенных, выученных через нет, и можно сложить те слова, что тронут чужие души. Но неужели оно того стоит? Боль куда-то делась, осталась просто усталость.