Однажды — это было осенью — вся деревня заговорила про Дубрэн7-Хаят. Ты эту Хаят не знаешь. Джиганша, помнишь, кузнеца Джиганша? Его младшая сестра. Бедовая, говорили, была девушка. Мать и невестки не хотели мне ничего сказать, но я побежала сама с девочками посмотреть. Ей вымазали ворота дегтем и грязью. Когда мы прибежали, уж улица была полна ребятишек. Почему вымазали, за что — я ничего не понимала.
— „Она гуляла“, — объяснили мне девочки.
— „Гуляла и ребенка пригуляла“, — добавила одна из них.
Тут пришел один из тогдашних деревенских горланов, старик Хамид, с ним толпа каких то мужиков.
— „Это что за бесстыдство!“— раскричался он. — „Нужно ее по улицам водить! Все поля высохли, скотина истощала! И все это за грехи девок да баб!“
А девочки заговорили вокруг меня:
— „Вот поведут Дубрэн-Хаят по улице, вымажут всю сажей и поведут! И будут приговаривать: „не гуляй, не гуляй!“Все мужики и бабы станут плевать ей в лицо. Потом приведут Хаят к мечети и высекут ее розгами... Сам хазрат будет сечь.
Дубрэнъ-Хаят встала перед моими глазами такой, какой я видела ее, когда ходила с невестками за водой: высокая, здоровая, приветливая и вечно смеется... Подумала я, что ее сажей вымажут, и стало мне жутко. Заплакать хотелось, но так было страшно, что я не посмела плакать.
Вернулась я домой убитая. Мать, увидав меня, почему то сказала:
— „Дай Бог ей соблюсти себя!“.
Весь день прошел в тревоге. Выйдя на улицу встречать стадо, все мы, дети, только и говорили о Дубрэн-Хаят. Мальчишки распевали сложенную про нее песню. А перед возвращением стада пошел дождь, и кто то сказал, что стадо вошло в деревню с другого конца. Мы все, усталые и мокрые, с плачем пошли навстречу, и нам все чудилось, что Дубрэн-Хаят вот-вот явится перед нами, страшная, вся в саже... Прижавшись друг к дружнее испуганные, мы бежали. Когда я отыскала своих коров и пришла домой, солнце уже закатилось, и темная осенняя ночь окутала деревню.
Дома братья и невестки только что вернулись с поля. Они много принесли репы, мы сейчас же принялись за нее, сырую, и ели до тех пор, пока мать не поставила на стол печеную. Печеная репа была моим любимейшим кушаньем, и в этот раз я ее особенно много съела.
Моросил мелкий осенний дождь. Я вышла с невесткою во двор. Было темно, зги не видать. И я так струсила, что, уцепившись за руку невестки, с криком побежала в дом. В темноте мне почудилась Дубрэн-Хаят. Пришло время ложиться спать. Мать мне постлала рядом с собою в переднем углу. Не успела я распустить косы, как в окно стукнули. Я в испуге вскочила. Дубрэн-Хаят стучит в окно, избитая? Ворота отворились; в зияющей темноте двора замелькал фонарь; и черев мгновение я увидела Шакирд-аби, с которого вода текла ручьями. Поставили самовар, зажгли новые свечи. Дом оживился и согрелся. История Дубрэн-Хаят вылетела у меня из головы.
Отец и мать встретили Шакирд-аби очень радушно:
— „Озяб... замерз!.. промок до костей... раздевайся скорей, скорей...“ — Помогли ему раздеться, обмыться и посадили за чай.
Сон у меня прошел. Прижавшись к шкафу, я молча глядела на Шакирд-аби. Глаза его не изменились, так же, как прежде, прятались при смехе, но лицо изменилось порядком. Когда он уезжал, усики только что начали пробиваться, а теперь они выросли. Реденький желтый пушок покрывал почти весь подбородок.
И в лице появилось какое-то незнакомое мне выражение.
— Ты знаешь ведь, ахирет, дети очень легко обижаются. И я, видя, что любимый Шакирд-аби не замечает меня, почувствовала обиду.
— „Это не мой Шакирд-аби, это другой“, — стала думать, и мне почему-то захотелось плакать.
Вдруг порыв ветра хлопнул ставней.
— Дубрэн-Хаять?
Я вздрогнула в испуге; стукнула чем-то.
Заметив это, Шакирд-аби прервал приятную беседу с отцом:
— „А, и ты здесь, Айн Джамаль! Поди сюда, поди!“
Вся моя обида мигом улетела. Шакирд-аби погладил меня по голове и, заглянув в глаза, сказал:
— „Уж большая стала“.
— „Садись, дочка: хочешь чаю?“ — обратилась ко мне мать.
Я взглядом выразила согласие. Покойница-мать не пила никогда чаю без сливок и всем наливала также со сливками.
— „Только чай портишь“, — говаривал ей отец: — „мужичка!“
Когда приезжал посторонний гость, отец всегда отзывал мать в сторону и наставлял: — „Наливай без сливок!“ — Но мать, почему то забывая наставление отца, всем наливала со сливками. Так же случилось и сегодня. В то время, знаешь, ахирет, от чаю пахло гвоздикой, чай был хороший, черный с белыми хвостиками! Сливки только портили его тонкий вкус. Мне мать тоже налила чай со сливками; положила передо мной ложку меду. Я прислушивалась к разговору и не заметила, как выпила чашку. Шакирд-аби говорил о какой то своей поездке, о свидании с каким-то муфти-хазрат. Отец слушал его с открытым ртом и только поддакивал. Я плохо понимала, что он рассказывал, поняла только, что Шакирд-аби сдал экзамен на муэзина. Мал мне налила вторую чашку. Ты знаешь, — чай вечером вреден детям, — пропадает сон, и бывают всякие неприятности. Мать, должно быть, забыла это, налила и третью чашку. Из боязни услышать от матери: — „ступай, дочка, ложись“ — я все пила. Наконец, чай отпили. Шакирд-аби снова подозвал меня к себе и погладил по голове.